ЛитГраф: читать начало 
    Миссия  Поиск  Журнал  Кино  Книжный магазин  О магазине  Сообщества  Наука  Спасибо!      Главная  Авторизация  Регистрация   

 

E-mail:

Пароль:



Поиск:

Уже с нами:

 

Александр Силецкий

ДЕТИ, ИГРАЮЩИЕ В ПРЯТКИ НА ТРАВЕ


  
   ―…теперь подумай о другом… Ты никогда не замечал: как только праведники начинают размышлять, они становятся вдруг на одно лицо и до обидного глупеют? ― громко, будто репетируя заранее готовый текст, где выверено все, до самой распоследней запятой, вещал ― вот именно, другого слова и не подберу ― вещал с надрывом Левер, сам при этом очень буднично и даже суетливо ерзая на краешке стола, чтобы сиделось поудобней и нигде не резало и не давило. ― Да, катастрофически глупеют, ― повторил он, воздевая палец к потолку.
   ― Все может быть… ― меланхолично отозвался я. ― И что из этого?
   ― А то, что им неведома свобода воли! ― с пафосом заверил он.
   ― Не вижу связи…
   ― Это только кажется, что связи нет, ― ответил он, победно улыбаясь. ― Только кажется. А на поверку ― все предельно очевидно. Ты учти: необходимость ― это то, что не осознано тобой. Тогда как все осознанное ― безусловная свобода! Чувствуешь?
   ― Не очень, ― покачал я головой.
   ― Ну, не дури, ― вдруг начиная волноваться, Левер тотчас сцепил пальцы рук и неприятно захрустел суставами. ― По-моему, настолько очевидно!.. Праведник, не знающий, кто он такой, лишен свободы выбирать ― и потому молчит и не раздумывает о своем предназначении. Когда же праведнику делается ясно, что он ― праведник, к нему приходит знание, которое он попросту не в силах утаить. И дело лишь за тем, как это обнародовать. Но знание, ничем не подкрепленное извне, немедленно становится обузой для других, и люди начинают видеть в нем назойливую глупость. А она повсюду ― на одно лицо. Свобода делается бременем, поскольку не учитывает несвободность остальных.
   ― И все равно я не улавливаю суть, ― с немалым раздражением заметил я. ― При чем тут праведник?
   ―Так ты же постоянно корчишь праведника из себя! ― сказал с обидным смехом Левер. ― Сознаешь себя почти святым ― и оттого свободен размышлять на глупые, совсем не интересные мне темы!
   ― Например? ― напрягся я.
   ― Ну, например, чего я стою как стихийно-неизбежный собеседник, о котором ты не знаешь ничего! Я прав?
   И Левер снова взялся нудно ерзать на столе. Таким он в памяти моей и сохранился: фанфарон, полутрибун-полупройдоха, очень гордый, очень жалкий, вечно державший круговую оборону и при этом до обидного потерянный какой-то, он обожал красивые слова, но, прежде чем затеять новый долгий спор или удариться в душеспасительную нудную беседу, он принимался тщательно, любовно, точно кот в широком кресле, устраиваться ― вот ведь смех! ― на краешке стола, чтоб видно было отовсюду, чтобы можно было в ритме фразы ножкою болтать или, чуть что, немедля спрыгнуть на пол. Других мест, где сподручно было всласть наговориться, он как будто вообще не признавал. И на столе-то, впрочем, он сидел, вертясь юлой. Ну, не любил он быть похожим на других, ей-богу, не любил!.. Росту среднего, тщедушный, с вечно заспанными злыми глазками (а вот выражения лица не помню ― хоть, казалось бы, кому ж еще-то подмечать такое!.. ― и не помню вовсе не из-за того, что был столь невнимателен тогда ― поди-ка, матушка сказала бы, не рассуждая: «Дурень, это потому, что ты связался ― да-да-да, я знаю все, обгрызок ты несчастный! ― я ждала, чем все закончится, а ты… о, тебя жизнь еще прибьет за это!» ― нет, решающей причиной была внешняя бесцветность, безразличность выражения, недурственно скрывающая, что в действительности человек способен делать очень больно, но подспудно, не со зла ― положим, так), короткими и тщательно приглаженными волосами (цвет их тоже напрочь позабылся, хотя, вроде бы, чего уж проще: повернись к любому зеркалу!..), отрывистыми, полными всегда какого-то особого значенья жестами, с манерой даже благоглупости произносить, как будто терпеливо поучая, ― он являл собой тот тип испуганного в детстве эгоиста, когда и хочет человек, чтоб перед ним все ползали на брюхе, и одновременно понимает, что до этого желанного момента ― ой как далеко, и до него ползти на брюхе самому ― кишочки надорвешь. Эх, Левер, и какой же бес меня попутал встретиться с тобой!.. Ведь если бы не ты, не наши разговоры… Вот оно! Бездарный праведник… «Необходимость ― это то, что не осознано тобой». А я-то, дурачина, в этом только некий злобный перст судьбы и видел до сих пор! Не осознал, выходит, не проникся… Ну, а даже и проникнись я буквально всем случившимся и осознай все это ― что бы изменилось в данную минуту?! Ни-че-го! Вернее, был бы я таким же ― в той же ситуации. А впрочем… Может, он и прав? Себя-то ощущать я мог бы по-иному, незапрограммированным, что ли. Это очень важно. Выйти из кольца событий невозможно, даже вот настолечко не смеешь их переиначить, но не потому, что не дадут ― рок, неизбежность нависают над тобой, ― а потому, что сам не хочешь, пусть и с роковым подтекстом. Но тогда мне это его заявление и вовсе показалось несуразным. Неуместным, ежели угодно. Левер восседал на краешке стола и щеки раздувал от важности. Болтал с небрежностью ногой (хотя и знал, что это меня жутко раздражает) и глядел перед собой, как непроспавшийся пророк, которого зачем-то разбудили говорить, витийствовать ― и перед кем! Другого не нашлось!.. Пророк, вразумляющий праведника… Смех, и только!
   ― Разве нет? ― продолжил он, легонечко зевая. ― Вот, к примеру, я: сбежал ведь! Ну, не мог я прежней жизнью жить, устал ― и всем привет. Я обречен был стать плохим ― в глазах кое-кого. И, вероятно, стал. Без вариантов. Праведник я нулевой. Но можно же взглянуть на все иначе: я бежал, чтоб оказаться здесь. Быть здесь ― и яростно бороться… Как, положим, ты. Я наконец познал конкретного врага и пожелал сразиться с ним. Отлично! Мое бегство ― не от малодушия, не от пресыщенности, а от ощущения своей особой, несиюминутной нужности, куда как более высокого порядка ― где-то там еще… Была тупая, примитивная необходимость, неизбежность даже. Я ее продумал, осознал ― и приобрел способность выбирать.
   ― Ага, ― со смехом перебил я, ― в рамках той же злой необходимости…
   ― А это уж совсем другое дело!
   ― Как взглянуть… Теперь ты еще скажешь, что отныне нравственно свободен…
   ― Да, скажу, ― упрямо отозвался Левер. ― И не просто нравственно, но ― внутренне, во всех душевных проявлениях. Что всегда подразумевает большой спектр выбора… Пойми, по-настоящему бежит не тот, за кем гоняются, а тот, кто хочет упредить кого-то.
   ― Но можно и иначе, ― возразил я. ― Прочь бежит не тот, кому ― сейчас и здесь ― невыносимо плохо, а тот, кто не достоин оставаться.
   ― Ерунда! ― с пренебреженьем фыркнул Левер. ― Бегство ― это всегда свобода. А коли за тобою вдруг погнались, тут уж ― извини…
   Он театрально развел руками и неожиданно мягко, даже как-то нежно, по-детски непосредственно засмеялся. Этот его смех всегда меня ставил в тупик: и сразу все простить хотелось, душке–то такому, и вместе с тем появлялось невнятное чувство тревоги ― вот прямо сейчас, на этом самом месте, заморочат тебе голову и непременно ― так и жди! ― какую-нибудь гадость подкинут.
   ― Х-м… И вовсе не смешно, ― скроил я легкую гримасу. ― Я же вижу: вся твоя пресловутая осознанность ― задним числом. А потому и свобода ― мнимая, высосана из пальца.
   ― Да, конечно, ― без малейших колебаний согласился Левер. ― Ну, а как иначе? Свободы наперед не бывает, учти. Есть наши с тобой упования, но это далеко не то. Свобода возможна только постфактум. Когда ты все взвесил, оценил, осознал, наконец, и понял: мог ты поступить по-другому или нет.
   ― Мировые линии и все такое, ― ввернул я.
   Очень хотелось как-нибудь его поддеть. Но он не обратил внимания.
   ― Нет физической свободы или несвободы. Наш мир порожден случайностью, отчего любая причина имеет в нем случайные корни. И следствия, стало быть, тоже! Всякая вероятность неопределенна, и всякая неопределенность ― вероятна. Всё ― по кругу, и с него не сойти. Причина причины ― в самом следствии. Большой взрыв был потому, что мы его открыли. Лишь поэтому он ― был, и только потому мы ― есть. Где сон, где явь ― не разберешь.
   ― Еще чего! ― невольно разозлился я. ― Вот жахнет по тебе метеорит ― и будешь знать!
   ― Не буду, ― кротко отозвался Левер. ― И не потому, что не хочу. Есть одна давняя премудрость… Вот послушай: «Существует начальное, существует еще не начавшееся начальное, существует и никогда не начинавшееся безначальное. Существует бытие, существует небытие, существуют еще не начавшиеся бытие и небытие, существуют и никогда не начавшиеся безначальное бытие и небытие. Вдруг появляются бытие и небытие, а еще не знают про бытие и небытие. Что же такое в действительности бытие? Что же такое небытие?» Не слабо, верно?
   ― Чистая схоластика! А ведь, поди, запоминал, старался… Где ты раскопал?
   ― В одной старинной книге.
   ― Х-м… они еще сохранились?
   ― Если хорошенько поискать, то можно и найти.
   ― И где ж конкретно?
   ― Там, где это было, думаю, теперь уже все превратилось в прах, ― уклончиво ответил Левер. ― Неохота даже вспоминать… И вправду, словно сон какой-то… Прошлое и будущее… их ведь нет, они поэтому смыкаются друг с другом ― где-то там… А настоящее… пойди поймай его границы! Видишь, как все зыбко и при том ― на редкость упорядоченно?! Повторю: от самого Большого взрыва. Им же и закончится. Когда мы загадаем, что случится после, и сумеем это разгадать…
   ― Вот здесь я мог бы и поспорить, ― вздохнул я.
   ― Спорь, ― немедля согласился Левер. ― Никто не запрещает. Ибо свобода ― категория нравственная, но и только. Ты свободен быть несвободным ― если тебе хочется. Ведь в споре никто не свободен, и надо прикидывать все наперед… Мораль предваряет многие поступки, это так. Моралью ты связан по рукам и ногам. И еще раз повторю: тут ты способен только уповать ― могу это, могу то, а это совершенно не умею, получится вот эдак или не получится вовсе… Но кроме утилитарной морали есть еще и нравственность, она не оперирует понятиями «да» или «нет». Если угодно, она покоится на логике квантового поля, а не на той логике, которую нам обеспечивает наш обыденно-информационный мир. Мораль ― дискретна и сиюминутна, а нравственность ― в поле культуры. По сути, за пределами наших жизней и за пределами нашего конкретного опыта. Вот она-то доподлинно знает, что совсем свободна, она как бы баюкает мораль в себе. Мораль: я должен, я не должен ― свободы нет. Нравственность: я способен, я не способен ― тут-то свобода и гнездится. Свобода ― это осознание проявленных потенций. Проявленных! А это всегда возможно лишь задним числом.
   ― Ну, понесло!.. ― сокрушенно вздохнул я, понимая, что Левер вновь уселся на любимого конька, с которого теперь не слезет очень долго.
   И уж кто из нас занудный праведник!.. Сколько раз я порывался поболтать с ним просто, по душам, но ― бесполезно. Словно некий кокон обволакивал его измученную душу, не давая адекватно реагировать на то, что отвечал и делал собеседник. Левер даже не вещал ― ему необходимо было просто выговориться, раз и навсегда. Будто другого случая уже и не представится… Х-м… Навсегда? Признáюсь, эта мысль до сих пор меня не посещала. Даже странно как-то, чуточку не по себе…
   ― Нет, ты дослушай до конца и не перебивай! ― запальчиво воскликнул Левер. ― Раб ― пока он раб ― своей рабскости в полной мере и не ощущает. Он несвободен постольку, поскольку иначе, нежели раб, не мыслит. И эту свою несвободность он может в полной мере уяснить себе, однажды переставши быть рабом. Ему будет что сопоставлять. Он говорит: «я был рабом и более рабом не буду». Он обрел свободу выбора. Он осознал прошедшее. А в настоящем он был раб ― всего лишь. И в преднастоящем только смутно понимал, что рабство ― это плохо. И в тот момент он не был вот настолечко свободен, поскольку не прошел еще через конкретно осознанное рабство.
   ― То есть, ― прервал я затянувшуюся леверову речь, ― ты хочешь сказать, что свобода выбора возможна исключительно после того, как действие совершено?
   ― Естественно! ― Левер с силой огладил свои костлявые колени. ― В цепи аналогичных действий, в сходной ситуации. Другое дело, что уподобление должно быть в точности соблюдено по всем параметрам… Вот, кстати, это самое мы и имеем в такой замечательной штуке, как История! Потому и можем что-то подправлять в дальнейшем. Изменись ситуация коренным образом, мы бы тотчас дружно забрели в потемки. Шли бы на ощупь.
   ― Так и поступаем… Но тебе не кажется, ― поневоле втягиваясь в спор, возразил я, ― что История в силу своих законов не очень-то…
   ― История ― типичная сверхситуация, ― безапелляционно заявил Левер, вновь принимаясь ерзать на столе, словно там могла найтись какая-то особая ложбинка, где было бы сидеть совсем приятно. ― Как Большой взрыв, например. Мы ― в рамках этой сверхситуации и, какова она, не знаем. Нам дано только рабски постигать законы. Разумеется, ни о какой свободе тут не может быть и речи. Нет объективного опыта с выходом вовне. У нас есть объективный опыт, лишь замкнутый на нас самих. Однако формально кольцо это дробится, и весьма успешно. И каждая дробная часть ― наша собственная жизнь… А в ней ― столько упований, столько поступков, столько неосознанного!..
   ― Ага, значит, когда я иду убивать…
   ― Ты можешь идти ― и не убить. Или и впрямь убьешь. Но не пытайся всех уверить, будто страшно не хотелось поначалу убивать, да вот… До поступка твои шаги предопределены. А вот действительно, мог ты убить или нет, понять и оценить дано только потом. Осознать, чтобы уже не повторить ― по собственному усмотрению ― либо, напротив, повторить. Когда до совершения поступка ты заявляешь: «глядите, сейчас я буду я действовать так, а не эдак», на самом деле ты поступаешь без выбора. Выбор ― это надстройка над ситуацией, производная от поступка. И, соответственно, такова же свобода. Ибо она ― есть выбор. Свобода ― всегда в поле нравственности, целенаправленный поступок ― в рамках морали. Между прочим, одна из форм свободы ― непривязанность. Но нельзя быть непривязанным к тому, что еще не обозначилось, что еще только случится… Непривязанность покоится на точном знании, а оно всегда венчает некий итог. Вот почему, дорогой мой Питирим, я говорю: необходимость ― это то, что не осознано тобой, а все осознанное ― безусловная свобода. Когда ничего уже нельзя изменить… И праведник лишь тот, кто этого не сознает. Тогда он и умен, и не похож ни на кого. Тогда он ничего не говорит… Всё ― в нем. Необходимость заставляет быть самим собой. А тот, кто начинает поучать, считая себя праведником… Нет, он уже другой: он вышел за черту предназначения, внезапно осознав себя и заявив об этом остальным. Теперь ему как праведнику грош цена. А ты все дергаешься, корчишь из себя!..
   Он усмехнулся и с важным видом скрестил руки на груди. Я понимал: Левер способен болтать часами ― о чем угодно и где угодно, это была какая-то мельница, водоворот слов, в который, по неведенью, легко можно было угодить, да и остаться там… буквально захлебнуться, вот в чем вся беда! Причем ведь, слушая его, не раз ловил себя на мысли: тут ― разумно сказано, и здесь, казалось бы, не чушь, но… Поначалу я его пытался обрывать, язвить: мол, тоже возомнил, брат, о себе, а сам-то в роли ненавидимого тобой праведника нудно лицедействуешь передо мной, однако вскоре догадался ― это бесполезно. Иногда мне становилось жалко ту девицу, от которой он сбежал: она ведь годы провела с ним ― и терпела, и терпела… Лучше бы, конечно, промолчать тогда, не подливая масла в пламя… Хотя… Кто бы мог подумать?! Это теперь ясно: Левер провоцировал меня, смеялся втуне, тем самым удовлетворяя гадкое тщеславие свое, да только я не чувствовал, не видел… Я с возмущением спросил:
   ― Так что же, и мораль ― на выбор? Задним-то числом?..
   И он ответил, благочинно улыбаясь:
   ― А ты думаешь ― иначе? Мораль убийцы не такая, как у идущего на преступление. Убийца может вновь убить, а может и раскаяться. А в самый первый раз ― нет, о каком раскаянии говорить, оно исключено! После преступления приходит вера в собственную прежнюю свободу, а до преступления ― одна лишь убежденность в истинности действа. Вера дает свободу, тогда как убежденность, догма ― ее не знают вовсе.
   Он словно бы подначивал тогда, он будто чувствовал: еще немного ― и все переменится, и то, что выглядело истинным, естественным, единственно возможным, надо будет вновь прожить в себе, но по-другому…
  
   …и все прежние ориентиры станут непригодны, пусть не все, однако очень важные из них ― исчезнут, будто наваждение из прежней и теперь ненужной жизни, хотя жизнь, казалось бы, пойдет законным чередом, не слишком удаляясь от начальной борозды своей, и, чтобы так случилось (предопределенно ведь, черт побери!), потребуется новый, ясный и свободный взгляд ― на то, что было, и (врет Левер!) на все то, что есть. Придется, видимо, смириться с катастрофой, и с больницей, и с отчаянным непониманием всего произошедшего, и с трансформацией (едва ли не обиднейшее в нынешней-то ситуации моей словечко!), и с полетом, и с тоскливым ожиданием ― чего?!. Смириться ― и начать все снова, озираясь с ужасом назад, ища в минувшем робкую свободу быть смиренным ныне, здесь… Отсюда, от вокзала, и начнется настоящее, начнется возвращенье ― к самому началу, чтоб после сохранились силы до конца дойти… Как подобает человеку. Отсюда, от вокзала. С дурацкого посадочного поля. Брон Питирим Брион это отлично понимал. Он даже, в сущности, не волновался, когда шильник (а официально ― звездофлай), пробив пространство от Земли к планете Номер Девятнадцать, начал спуск. Обычный рейсовый корабль, если не считать того, что кроме нескольких серьезных пассажиров, направлявшихся на Девятнадцатую по служебным нуждам, вез он человека, совершенно постороннего, случайного и для рейса, и для планеты, праздного зеваку в некотором роде, если и не заключенного, то подсудимого ― уж точно. Таких на Девятнадцатой еще не бывало. Ну да, впрочем, никто Питириму обвинений пока не предъявлял и никто не говорил, что скоро непременно состоится суд. Он сам это чувствовал. Где-то в подсознании, неотвязная, вертелась мысль: просто так его отсюда не отпустят, не оставят, потому что раньше ― тогда ― он мог поступить иначе. Струсил? Конечно. И было еще кое-что: напарник его безумно раздражал. Он и не подозревал, что это раздражение столь сильно. Порой хотелось, чтобы сгинул человек, совсем его не стало. И когда случилась катастрофа… Нет-нет, Питирим и вправду испугался ― за себя, за свою жизнь. Но он не только и не просто испугался… Страх ведь можно одолеть. Тому примеров много. Это как палка о двух концах: с одной стороны «можно», а с другой ― «нужно». Вот нужно ли было Питириму в тот миг превозмогать себя ― по тем глубинным внутренним мотивам, о существовании которых даже не подозреваешь иногда? Желал ли он ― действительно ― придти на помощь? Очень непростой вопрос… Не совершив поступка, каковой тебе по силам (и все это понимают), тоже предопределяешь многие дальнейшие события… Никто его не упрекал, избави бог, даже похожих слов никто не говорил. Но в том-то и дело, что порой, когда молчат, уже лишь это смотрится без вариантов однозначно ― как некий согласованный вердикт. Питирим спустился по трапу последним. Для зевак со стороны ― свободно, деловито, независимо… И впрямь, он чувствовал себя вполне спокойно, и в другой раз это обстоятельство, пожалуй, удивило бы его, а может, даже рассмешило, потому что быть спокойным он, по правде, не умел ― не оттого, что вздорные идеи бередили постоянно душу либо против воли надо было спешно совершать какие-то телодвижения, отнюдь, он по натуре, от рожденья погружен был в беспокойство, в море беспокойства, на волнах которого беспомощно болтался, точно унесенный ветром поплавок. Нежданное, ничем не подготовленное приглашение и моментальная, по слабости, готовность подчиниться разом выбили его из прежнего, привычного существования (да что уж там, потешусь, думал он, развеюсь), а взамен такого же, привычно беспокойного, не дали, отчего он, вырванный из одномерной суеты, на все стал реагировать, как будто спрятавшись в надежный кокон, ― остраненно, безразлично, с той холодною философичностью, когда ты сам себя рассматриваешь, впрочем, не анализируя, глазами постороннего ― так просто, оказался рядом, а ведь может и уйти… Он не загадывал заранее, что его ждет. Какой-то, вероятно, промежуточный этап между проступком и грядущим наказаньем. Его надобно, махнув на все рукою, миновать, пройти, прожить ― те, от кого это зависит, в должную минуту все ему подскажут. Он себе чужой. В буквальном смысле слова. Мозг ― остался, ну, а оболочка ― не его. И это многое теперь определяет: и как дальше жить, и по каким, по чьим канонам. Я теперь похож на заводную куклу, вскоре после катастрофы все узнавшую, подумал он. И хотя я по-прежнему готов откликнуться на имя, данное мне в раннем детстве, ― Брон Питирим Брион, но меня нет ― того, которого когда-то так назвали. Может, это и неплохо. Некая петля на жизненном пути. В конце концов мозг сохранили ― значит, ценят, значит, тот, кого я искренне обрек на смерть, кого я предал (будем откровенны), кроме как на оболочку для меня и не годился. Несмотря на все свои амбиции. И ладно, и забудем. Надо вовремя отъединять предвидимую кару от того, что сделалось ее причиной. Будет легче. Будет легче начинать сначала, если, разумеется, позволят. Не исключено… И потому Брон Питирим Брион совсем не волновался, когда выходил из шильника. Он знал: теперь худого не произойдет. В пределах для него неведомого срока будет все спокойно ― а иначе стоило бы разводить всю эту канитель с полетом! Он отныне здесь ― и этого довольно. Точно шарик на резиновой поверхности, катавшийся, катавшийся туда-сюда и в некой точке, образованном им углублении, где силы внешние друг друга полностью уравновесили, застывший навсегда. Невероятно ― неужели навсегда?!. Он вышел и остановился. Космодром был маленький, заплеванный и очень неказистый. Если б Питириму прежде доводилось регулярно покидать родную Землю, он, наверное, сказал бы: исключительно провинциальный космодром, как салтыков-щедриновские города. Он Салтыкова-Щедрина читать любил ― писатель древний, но понятный. Многие и не слыхали о таком, а он ― любил… Центральный алмазитовый прямоугольник, где садились шильники, давно весь потемнел, покрылся бурыми с зеленым пятнами, и только по краям виднелись чистенькие радужные островки ― остатки былой роскоши, с усмешкою подумал Питирим. А дальше, подступая к зданию вокзала, шло заросшее травою поле, каковых немало нынче сделалось и на Земле ― когда-то были пашнями, а после их забросили, поскольку в почве не осталось плодоносных сил. И некому, и незачем все восстанавливать. И без того проблем ― не продохнуть… Да и вокзал-то тоже ― одно слово, а на самом деле ― неказистый двухэтажный дом, почти барак, теперь таких нигде не сыщешь, разве что у самого фронтира, но, какая там царила обстановка, Питирим знал только по рассказам. Замыкали поле, ближе к горизонту, плоские громадные тарелки с гребешками по краям ― энергонакопители. Вот ― все убранство космодрома, так сказать, парадный въезд. А что и вправду поразило ― это небо. Мутно-синее, в желтых разводах (да, передавали, кажется: в районе космодрома облачность сплошная), оно было низким, невообразимо плоским и притом огромным ― может, оттого, что не было в нем высоты и эта близость лишь усугубляла видимую истинность размеров. Такого неба дома Питирим не знал… Двигатели шильник выключил, едва коснулся поля, так что тишина кругом стояла полная. И даже тихие разрозненные звуки, доносившиеся от вокзала (там двигались какие-то машины, механизмы, взад-вперед перемещались люди) в сущности, не нарушали эту тишину ― наоборот, скорей, подчеркивали, делали рельефной и почти что осязаемой, на редкость плотной, как и небеса над головою. Далеко, у горизонта, обрамляя поле, за энергонакопителями, вытянулся черной полосою лес. Трава под ногами была густая, но короткая и очень жесткая ― она пружинила при каждом шаге и чуть-чуть поскрипывала, жалобно-противно, когда ее сминали толстые подошвы башмаков. Желто-бурая трава, и только небольшие островки поблекшей зелени на ней ― по всему чувствовалось: осень здесь не за горами. Даже воздух, застывший, холодный, даже тишина, далекая, без эха, были удивительно осенними. Такое на Земле Брон Питирим Брион встречал… И это знакомое ощущение, знакомое состояние тоже словно бы отъединяло его существо от прошлого и от грядущего и крепко заключало в настоящем, где все неподвижно, истинно, знакомо и потому должно, не изменяясь, повторяться бессчетное количество раз. Запах диких трав слегка дурманил голову и делал дыхание легким и незаметным. И возвращал к одному и тому же воспоминанию детства, не смутному и не полузабытому, отнюдь, но будто помещенному в прозрачную какую-то шкатулку, от которой ключик потерялся ― не найти…

Далее читайте в книге...

ВЕРНУТЬСЯ

 

Рекомендуем:

Скачать фильмы

     Яндекс.Метрика  
Copyright © 2011,