ЛитГраф: читать начало 
    Миссия  Поиск  Журнал  Кино  Книжный магазин  О магазине  Сообщества  Наука  Спасибо!      Главная  Авторизация  Регистрация   

 

E-mail:

Пароль:



Поиск:

Уже с нами:

 

Елена Литинская

От Спиридоновки до Шипсхед-Бея

Воспоминания и рассказы

   НЕПЕРЕВОДИМЫЙ ПОДТЕКСТ
  
   Эта книга о тебе, дорогой Читатель. Всего лишь одна страница отделяет тебя от мира, границы которого очерчены в названии. Границы – внешние, географические. Ты тоже пересекал их, наподобие героев этих рассказов. И у тебя была своя Спиридоновка, и сегодня ты тоже вдали от тех мест, где некогда родился. Но суть ведь не только в том, какие пространственные границы ты пересёк. Жизнь – это движение души. Как новая культура преломилась в ней? Какой след оставила? Что болит, а что радует? Вот об этом – о сосуществовании различных культур в пространстве души – и повествует сборник рассказов Елены Литинской.
  
   В другой комнате, совсем крохотной шестиметровке, по форме напоминавшей укороченный пенал, ютилась наша семья: папа с мамой и я. (Как говорится, в тесноте, да не в обиде. По крайней мере, через нас никто не проходил.) И это по-английски называется privacy. А вот как по-русски – это вопрос. (Перевод «уединение», который я нашла в словаре, не совсем точно передаёт смысл этого слова, так как privacy, в моём понимании, значительно больше, чем уединение.)
   («Немного театра в холодной Москве»)
  
   Да, точного перевода нет, как нет перевода одного стиля жизни на другой. Культуру перевести нельзя – её можно только пояснять на примерах, но воссоздать целостный образ на языке другой системы ценностей невозможно.
   Сборник внутренне проникнут идеей наложения культур без перевода на «свой» язык. Смешение русского и английского как знака нового пространства – один из внешних признаков такого наложения. Оно касается не только американо-русского, но и русско-еврейского культурного пласта. Наложение этих пластов образует своеобразную призму, в которой преломляются характеры героев, их ментальность и судьба.
   В этом – подтекст рассказов и воспоминаний Литинской. Из него органично рождаются и конфликт, и детали, и особенность речи героев, и мотивация их поступков. В нём высвечивается трагичное, обыденное и забавное. Из него же произрастают ирония, юмор и грусть повествователя. Подтекст делает её повествование лаконичным, точным и лишённым описательных излишеств и пространных отступлений.
   Герои большинства рассказов Литинской живут на берегу океана. На том же берегу живёт и её читатель. Океан требует медленного погружения. Это включает в себя и наблюдение за его поверхностью с побережья, и разглядывание раковин на песке, и любование горизонтом, и воспоминания о том, что на том берегу… Океан раскрывается во всеохватности. Во всеохватности раскрывается и путь человеческих судеб от Спиридиновки до Шипсхед-Бея.
  
   Вера Зубарева
  
  
   ВОСПОМИНАНИЯ
  
   НЕМНОГО ТЕАТРА В ХОЛОДНОЙ МОСКВЕ.
   ИСТОРИЯ ОДНОЙ СЕМЬИ
  
   1
   На Спиридоновке
  
   Люди помнят себя с разного возраста. Я – где-то лет с четырёх. И сейчас уже не знаю точно, что помню сама, а что – по рассказам родителей. В начале пятидесятых жили мы в коммуналке в центре Москвы на Спиридоновке, которая в те времена называлась улицей Алексея Толстого. (Нет, не автора «Князя Серебряного», а того, кто написал «Петра Первого» и «Хождение по мукам».) У нас были две комнаты. Одна – большая проходная, в которой размещались бабушка Маня (папина мама) с младшей дочерью Зинаидой и впоследствии с её мужем Ефимом. В другой комнате, совсем крохотной шестиметровке, по форме напоминавшей укороченный пенал, ютилась наша семья: папа с мамой и я. (Как говорится, в тесноте, да не в обиде. По крайней мере, через нас никто не проходил.) И это по-английски называется privacy. А вот как по-русски – это вопрос. (Перевод «уединение», который я нашла в словаре, не совсем точно передаёт смысл этого слова, так как privacy, в моём понимании, значительно больше, чем уединение.) Из мебели в нашей комнатёнке помещались: узенькая кушетка, на которой ухитрялись спать папа с мамой (в молодости даже приятно спать «в два этажа»), моя детская кроватка и между ними – крошечный столик-антик, который держался на одной ноге с завитушками. На столе аккуратной горкой лежали книги. Сидеть за этим столиком было невозможно, так как стул отсутствовал, да и место для него тоже. Одежду и бельё мы хранили в чемодане под кушеткой, ибо такая роскошь, как шкаф или комод, нашими жилищными условиями не предусматривалась. Правда, в коридоре около двери в наши так называемые «апартаменты» стоял огромный старинный кованый сундук, запертый на замок. Там было много разных семейных реликвий и ветоши, пропахшей нафталином. Иногда этот сундук открывался, и мне разрешали достать из него и совсем недолго поносить чёрную, расшитую бисером пелерину и шляпку с вуалью. То-то было радости! Я обожала наряжаться.
   Кроме нас, в квартире жили ещё две семьи. Семейство Тартаковских-Берманов: бабушка Ревекка Абрамовна (бывшая киевская красавица, а в нашу бытность расплывшаяся до необъятных размеров старуха с огромным бюстом и остатками седых кудрей) с дочерью Анной, зятем Лёвой и их сыном Борькой. Когда-то Тартаковские занимали всю квартиру, так как муж Ревекки Абрамовны, Ефим Григорьевич, был довольно богатым человеком – владельцем шоколадной фабрики. После революции, естественно, фабрику отобрали и Тартаковских уплотнили моей бабушкой, которая потом вышла замуж за дедушку Абрама Литинского. (Тартаковские были, конечно, расстроены, и их можно понять. Но, скажу я вам, когда вас уплотняют интеллигентной семьёй, где муж – инженер, а жена – дантист, это «зло ещё не так большой руки».) Бывший владелец шоколадной фабрики, а тогда – простой советский бухгалтер с семьёй, занимал две большие комнаты по коридору напротив нас. (Пишу о Тартаковских так подробно, потому что через много лет судьба снова свела меня с Борей Тартаковским, да так тесно свела, что я аж выскочила за него замуж, и у нас родился сын Георгий, Гоша.) А в комнатке для прислуги (рядом с ванной и уборной) жили ещё одни соседи – Самедовы (менее приятное уплотнение): громогласная Фёкла (работник торговли, которая с гордостью называла себя благозвучным именем Виктория) с тихим, почти бессловесным мужем (майором Советской армии, который был, как теперь говорят, кавказской национальности) и двумя детьми – Лялькой и Валеркой. С Тартаковскими мы, преодолев социальные преграды между буржуазией и интеллигенцией, по-соседски сдружились. Наши бабушки заключили против Фёклы-Виктории негласный кухонный союз и переговаривались на идише, когда хотели исключить её из круга общения. К тому же, по причине плохого аппетита Борьки, его кормление обедом частенько происходило на нашей территории.
   – Мария Максимовна, голубушка, можно я у вас покормлю Бореньку? Он у вас лучше кушает, – елейным голосом умоляла мою бабушку Ревекка Абрамовна.
   Бабушка вздыхала и, скрепя сердце, соглашалась. Не потому, конечно, что ей жалко было предоставить Ревекке Абрамовне во временное пользование наш видавший виды обеденный стол. Просто кормление маленького Борьки представляло собой чересчур длительный, правда, незабываемый, спектакль, и это было не для бабушкиных нервов. А происходило это «священнодейство» так. Для полноценного кормления Бореньки Ревекка Абрамовна приносила таз с водой, в котором юный наследник утраченной шоколадной фабрики пускал бумажные кораблики, в то время как его изобретательная бабушка с точностью баскетболистки забрасывала в рот ребёнка кусок котлеты. А иногда Борька украдкой приносил с собой маленькую детскую клизму, и, когда моя бабушка исчезала из поля зрения (ну там, шла на кухню или по другой какой надобности), маленький чертёнок набирал в клизму воды из таза и поливал потолок и стены, играя в пожарного. Когда такое случалось, Ревекка Абрамовна быстро сворачивала кормёжку не в меру изобретательного внука и вместе с тазом, Борькой и клизмой уплывала восвояси. Я, как правило, присутствовала при сем варварском кормлении до конца, но молчала, как партизан, и никому из своих не доносила. Всё же мы с Борькой были верные друзья.
   С Самедовыми отношения были более сложными. Бабушка и папа подозревали Фёклу-Викторию в связях с органами и держали с ней ухо востро. А у моей мамы, в связи с событиями, о которых я расскажу позже, развилась настоящая мания преследования. Поэтому все щекотливые темы обсуждались в нашей семье шёпотом и при плотно закрытых дверях. А мы с Борькой дразнили ни в чём не повинную Ляльку Самедову (мою одногодку) «Самедка-котлетка». Видимо, чувствуя некоторый напряг между взрослыми членами наших семей, мы, дети, просто им подыгрывали.
   Квартира наша была в добротном старом шестиэтажном доме с лифтом. В общем, условия по тем временам вполне адекватные эпохе. Отдельные квартиры тогда были редкостью. (Хотя над нами в абсолютно отдельной квартире проживал не очень знаменитый, но всё же известный в интеллигентных кругах писатель Борис Ласкин.) Словом, мы жили как все, и никто не жаловался. Бабушка к тому времени не работала и получала персональную пенсию за дедушку (в прошлом – одного из ведущих инженеров завода ЗИЛ). Папа, молодой специалист, работал инженером в ОКБ на Красной Пресне, а мама, выпускница романо-германского отделения филфака МГУ, отчаянно пыталась пробиться в советскую литературу художественными переводами с английского и польского.
   «Почему вдруг с польского?» – спросите вы. Дело в том, что польский мама знала с детства. Моя мама – Мариам Бузган (в быту Муся или Маруся) родилась в 1923 году в Вильнюсе (который в те далёкие времена принадлежал Польше и назывался Вильно) в семье еврейских актёров Хевеля Бузгана и Ривы Шиллер. Её родители играли на идише в драматической Вилленской труппе. Труппа была в те годы довольно популярна и разъезжала по городам и местечкам Польши, Литвы и Латвии. Маленькую Марусю в турне не брали. Её воспитывала бабушка Лея, мать моего дедушки, а следовательно, моя прабабушка. (Она умерла за несколько месяцев до моего рождения, и в память о ней меня назвали Еленой. Не совсем Лея, конечно, но нечто созвучное. В послевоенной антисемитской Москве дальновидные родители старались не называть своих детей еврейскими именами, дабы не портить им и без того туманное будущее.)
  
   2
   Расставание и встреча
  
   А теперь немного предыстории. В 1937 году в воздухе уже пахло войной. Дедушка и бабушка получили ангажемент на гастроли (театр двух актёров) в Латинскую Америку – Аргентину, Бразилию и Уругвай. В этих странах была довольно богатая еврейская община, тосковавшая по еврейской культуре. Мой дед был не только талантливым актёром и режиссёром, но весьма практичным и умным человеком. Появился шанс показать своё искусство в Латинской Америке, а также своевременно удрать из предвоенной Польши. Дед потом рассказывал, что он нюхом чуял судьбу польского еврейства. Когда они с Ривой покидали Польшу, пришлось ехать через Германию. На границе немецкий офицер, просматривая паспорта Ривы и Хевеля, взглянул на их молодые, красивые, но явно не арийские лица и ехидно полюбопытствовал:
   – Jude?
   – Jude, Jude! – со смесью встречного ехидства и гордости ответил мой дед, понимая, что этот немец им ничего плохого сделать не может. Пока!
   Хевель и Рива хотели взять в Латинскую Америку свою, тогда тринадцатилетнюю, дочку Марусю – мою будущую маму, – но бабушка Лея, дама волевая и непреклонная, была против.
   – Нет! Нечего девочке там с вами по отелям и съёмным квартирам мотаться. Я возьму её с собой в Россию. Как-никак у меня там дочь Сара, и она в Туле не последний человек. К тому же в Москве – мой младший сын Миша, – стояла на своём прабабушка.
   (Надо сказать, моя мама очень даже хотела поехать в Советский Союз. Девочка втайне сочувствовала коммунистам и даже как-то получила от полицейского по спине нагайкой за распространение листовок.) Так и решили. Семья Бузганов разделилась. Рива с Хевелем уехали в Латинскую Америку, а прабабушка Лея с Марусей – в Тулу к дочке Саре. Последующие печальные события показали, что прабабушка Лея сделала роковую ошибку, не уехав вместе с сыном и невесткой. По съёмным квартирам и чужим углам пришлось мотаться ей, старухе, вместе с внучкой Марусей. Но, с другой стороны, если бы она не сделала этой ошибки, меня бы на свете уж точно не было. Спасибо тебе, дорогая моя прабабушка, за эту судьбоносную ошибку!
   Младшая сестра Хевеля, Сара Бузган, – молодая, образованная, жизнерадостная, привлекательная женщина с пышными вьющимися волосами – была активной коммунисткой и занимала какой-то высокий партийный пост в Туле. (Не помню, какой. А спросить некого.) К тому же она водила дружбу с самим Серго Орджоникидзе. У неё была семья (муж и двое детей от разных браков), красивый дом, должность, деньги, почёт. Но стоял кровавый тридцать седьмой год, и почти сразу же (через два месяца после приезда прабабушки Леи с Марусей) всё рухнуло. Сару и её второго мужа Славу арестовали, детей отдали первому мужу, дом и прочее имущество отобрали. Саре предъявили абсурднейшее обвинение в шпионаже в пользу Японии и без долгих проволочек расстреляли. Мужу оставили жизнь, но дали десять лет лагерей. Он отсидел от звонка до звонка, выжил и после смерти Сталина был реабилитирован.
   После ареста Сары мама и прабабушка остались на улице, в самом прямом смысле слова. Пришлось ехать в Москву к младшему сыну Мише. Дядя Миша и его жена Рая жили в стареньком трёхэтажном доме барачного типа на Малой Бронной в пятнадцатиметровой комнате коммуналки. Настоящая воронья слободка. Ещё трое (а может, и четверо) соседей, отсутствие ванной комнаты и парового отопления, по-деревенски деревянные, нещадно скрипучие полы. (Топили дровами. И это в Москве-то, в столице нашей родины!)
   Миша и Рая были молоды и гостеприимны. Они любили гульнуть в кругу друзей-приятелей. Мать и племянницу приняли хорошо, но привычки повеселиться не оставили. В их комнате вечерами вечно кто-то столовался, играл патефон, пели песни, танцевали. (Рая некогда была балериной, но постепенно раздобрела, потеряла форму, и балет пришлось забросить. Да и муж не позволил ей больше «дрыгать ногами».) И вот среди этого шума и гама на раскладушках спали моя мама и прабабушка Лея. Мамина раскладушка, за неимением другого места, раскладывалась прямо под столом.
   Миша хорошо зарабатывал и не жалел денег на мать и племянницу. Но средств всё равно не хватало, и прабабушка, как-никак бывшая владелица магазина сумок и перчаток в Вильне, смирив гордость и обиду на жизнь, пошла работать нянечкой в больницу – мыть полы и выносить судна.
   Маруся поступила в шестой класс московской школы. Там она встретила моего будущего отца – Гришу Литинского. Гриша после школы помогал ей осваивать тонкости великого и могучего русского языка, объясняя разные заковыристые выражения типа «пойти на кудыкину гору». Занятия русским языком проходили успешно также и в другом направлении: уже в седьмом классе у Маруси с Гришей завязался юношеский роман. Так как домашние условия Маруси оставляли желать лучшего, она часто ночевала у подруги Лиды. Потом стала оставаться на ночь у Гриши. Иногда. Зная о её домашних обстоятельствах, родители Гриши не возражали. Всё это было пока невинно, и дальше поцелуев и объятий дело не доходило. Когда Маруся долго не появлялась в доме Литинских, мой дедушка Абрам (Гришин отец) шутливо спрашивал: «Ну, Гриня, где твоя рыженькая Бузган?» У Маруси были карие бархатистые глаза и длинные волнистые волосы цвета тёмной меди. Её нельзя было назвать красавицей, но она была чудо как хороша. В школе от поклонников отбоя не было, а Маруся любила только своего Гришу. Когда началась война, Маруся поехала в эвакуацию вместе с семьёй Литинских. Грише было всего лишь семнадцать лет, но он чётко, с твёрдостью взрослого мужчины сказал родителям: «Я без Маруси в Елабугу не поеду». И родители не посмели возразить, понимая, что юношеское увлечение Гриши и Маруси переросло в настоящую любовь, которой не так часто награждает нас судьба.
   После войны мои родители поженились, и Маруся насовсем перебралась в маленькую шестиметровую комнатку на Спиридоновке. А через два года после свадьбы родилась я. К моему дню рождения пришла огромная посылка из Аргентины. Там был набор вещей для новорождённого. Всё почему-то голубого цвета, от коляски до соски. Дедушка с бабушкой не знали, кто родится, и на всякий случай купили всё «приданое» для мальчика. Но голубые вещи были как раз под цвет моих глаз. Когда родители вывозили меня на прогулку на Патриаршие пруды (которые тогда назывались Пионерскими прудами), все прохожие ахали: «Какой очаровательный ребёнок!»
  
   * * *
  
   Маруся не видела своих родителей семнадцать лет (с 1937 по 1954 год). Правда, после 1945 года их переписка возобновилась. Когда окончилась война, Рива и Хевель не захотели остаться в Латинской Америке, хотя их актёрская жизнь сложилась там весьма успешно. После войны латиноамериканская еврейская община пополнилась беженцами из полуразрушенной Европы, и спрос на еврейский театр значительно возрос. Бузганы могли бы и дальше продолжать успешно гастролировать по городам Аргентины, Уругвая и Бразилии. Но они хотели увидеться со своей дочерью и внучкой, а сделать это можно было, только вернувшись в Польшу. К возврату в Европу их подстегнуло также создание двух еврейских театров: в Лодзи и во Вроцлаве.
   Итак, в 1949 году Бузганы вернулись в Польшу и сначала присоединились к труппе еврейского театра в Лодзи. Первый театральный сезон открылся комедией А. Галича «Вас вызывает Таймыр». В 1955 году оба еврейских театра (во Вроцлаве и в Лодзи) объединились в один Государственный еврейский театр под руководством Иды Каминской. Театр переехал в Варшаву. Наряду с Идой Каминской, её дочерью Рут Каминской, Мельманом, Моревским, Бергером, Рут Тару-Ковальской, Швайлихом и другими, Хевель и Рива стали одними из ведущих актёров, гордостью этого театра. Хевель поставил много пьес, в том числе «Тринадцать бочек дукатов», «Тевье молочник», «Опера еврея», «Сон Гольдфадена», «Большой выигрыш», «Трудно быть евреем», «Профессор Мамлок», «Уриель Акоста» и др. Наряду с постановкой пьес еврейских драматургов, Хевель переводил на идиш и ставил пьесы Островского, Ибсена, Горького. Польский государственный еврейский театр был популярен как в самой Польше, так и в странах западной Европы. Они часто выезжали на гастроли в Лондон, Париж, Амстердам, Вену, Брюссель, Западный Берлин. Побывали также в Израиле и США. Однако Министерство культуры СССР так и не удосужилось пригласить их театр на гастроли. Размышлять тут долго не приходится. Советы уничтожили свой еврейский театр вместе с Михоэлсом и Зускиным. Зачем же им нужны были гастроли ещё одного еврейского театра?
   Прошло уже несколько лет после возвращения Бузганов в Польшу. Они упорно хлопотали о визе в СССР для встречи с дочерью. Для этой цели даже сделали хитрый ход – приняли статус советских граждан, проживающих за границей. (Для непосвящённых: да, есть и такой «странный» статус. Во всяком случае, в те годы он был.) Хлопоты были довольно длительными, тянулись не месяцами – годами. И наконец, зимой 1954 года долгожданное разрешение на въезд в Москву было получено…
   Мне было шесть лет, и я прекрасно помню, как папа с мамой поехали на Белорусский вокзал встречать моих «новых дедушку и бабушку». А потом в полутёмном коридоре нашей коммуналки на глазах у выстроившихся вдоль стен и потерявших дар речи Тартаковских-Берманов и Самедовых вдруг появились Хевель и Рива, запорошённые снегом, ещё нестарые (Хевелю было пятьдесят семь лет, Риве пятьдесят один), красивые, прекрасно одетые, сияющие каким-то почти голливудским лоском, люди оттуда – из другого, неведомого и полузапретного, мира.
  
   * * *
  
   Передо мной фотографии Хевеля и Ривы. Много, много фотографий разных лет. Снимки из спектаклей и просто из жизни. Я назвала Хевеля красивым, но он не был красив в общепринятом смысле этого слова. Черты его лица не были классически правильными. У деда был крупный нос, высокий лоб и полные губы. Красота его искрилась в бархатном взгляде тёмных с поволокой глаз. Его взгляд пронизывал и одновременно притягивал, и жертвой этого бузгановского взгляда, думаю, пала не одна актриса. А Рива?.. Что думала и чувствовала она, преданная жена, очень домашняя женщина, когда Хевель увлекался игрой и продолжал её вне сцены? Когда такое случалось, Рива не устраивала сцен ревности. Она просто начинала молча собирать вещи. Немой упрёк жены оказывал на Хевеля магическое действие. Он клялся ей в верности и умолял остаться, ибо не мыслил жизни без Ривы. Она, конечно же, его прощала. Хевель немедленно обрывал очередную любовную интригу, и семейная жизнь Бузганов возвращалась на круги своя. Всё это я слышала урывками из разговоров моих родителей, ибо наша официальная семейная история умалчивает о любовных увлечениях Хевеля. По крайней мере, мне, внучке, никто ничего о том не рассказывал.
  
   * * *
  
   Но вернёмся к зиме 1954 – 1955 годов, когда Бузганы впервые приехали в Москву. Бабушка Рива потом рассказывала, что, увидев на вокзале моего папу, высокого, крепко сбитого, симпатичного, раскрасневшегося от мороза, отнюдь не типичного еврейского парня, в тулупе и шапке-ушанке, она весьма удивилась и опечалилась, приняв его ни больше ни меньше, чем за казака. (Во время еврейского погрома казаки зарубили её младшего брата только за то, что мальчик отказался расстаться со своей гимназической фуражкой.) Правда, когда все приехали с вокзала домой и Рива встретилась с бабушкой Маней, которая заговорила с ней на идише, она успокоилась и с облегчением вздохнула: имея такую еврейскую маму, мой папа вряд ли мог принадлежать к воинственным потомкам кубанских или донских казаков.
   По случаю приезда заграничной родни бабушка Маня и папина сестра Зина на время переселились на пятый этаж к друзьям нашей семьи – Абрамовым. Бабушка Маня уже тогда была неизлечимо больна, и с её стороны это была большая жертва. Но что было делать? Надо было предоставить заграничным родственникам пусть не квартиру, но хотя бы комнату. Как же Рива с Хевелем потом огорчились, когда узнали, что большая комната принадлежит бабушке с тётей, а наше обиталище – только шестиметровая клетушка, которую и комнатой не назовёшь! Так, закуток с окном и дверью. Время было тяжёлое, послевоенное. Скудное питание, денег в обрез, убогая коммуналка. И всё же они были безгранично счастливы тогда, при встрече, после семнадцати лет разлуки. Помню много подарков всем членам нашей семьи. (И даже соседям кое-что перепало.) А мне, единственной внучке, больше всех. Среди кучи подарков особенно запомнилось маленькое нежное золотое колечко с александритом. Настоящее колечко для шестилетней девочки! Потом я, конечно же, его не сберегла. Слишком мала была для таких подарков.
  
   * * *
  
   От Спиридоновки до Малой Бронной рукой подать. Вечерами мы всей семьёй частенько наведывались к дяде Мише с тётей Раей: пообщаться с родственниками и заодно вкусно поесть и даже чёрной икры отведать. (У меня сохранилась старинная фотография, на которой я, двухлетняя девочка, сижу на дяди-мишином столе и ложкой ем чёрную икру.) Да! Наш дядя Миша сам умел жить и другим помогал: подкармливал родственников и знакомых, давал деньги в долг, не заботясь о скором возврате. У Миши и Раи к тому времени уже был одиннадцатилетний сын Марик – поздний неуправляемый ребёнок, с которым была уйма проблем. Миша и Рая были сугубо городскими жителями, а мои мама с папой, несмотря на скудные средства, ухитрялись каждое лето снимать дачу. Ну, естественно, нам на два-три месяца подкидывали Марика. Дяде Мише отказать было просто невозможно.
   Марик был на пять лет старше меня, но интеллектуальный уровень развития у нас был примерно одинаков.

Далее читайте в книге...

ВЕРНУТЬСЯ

 

Рекомендуем:

Скачать фильмы

SetLinks error: Incorrect password!

     Яндекс.Метрика  
Copyright © 2011,