| |
Поиск:
Уже с нами:
| | | |
Кэтрин Хиллмэн
Стилос и яд
Предисловие
- Люди со вкусом не одобрят вашей книги.
- Боюсь, что так.
- Вы пытались сказать нечто новое.
- Вы правы.
- А получилось что-то весьма странное.
- Возможно.
- Говорят, что ваш стиль неровен...
- Страсти тоже никогда не бывают ровными.
- Что рассказ ваш пестрит повторениями...
- Язык сердца довольно однообразен.
- Вы плохо выбрали своих героев...
- Я их не выбирал.
- Плохо сочинили интригу...
- Я ничего не сочинял.
- И написали прескверный роман.
- А это вовсе не роман.
Шарль Нодье, "Изгнанники"
Это не роман. Скорее - фрагменты, которые, подобно кусочкам разбитой мозаики, могут составить в воображении читателя единое целое, а могут и не составлять. В какой-то миг герои существуют рядом, как путники, шагающие одной дорогой, но каждый из них волен уйти вперед или повернуть назад - и при этом конец иногда опережает начало. В мире вымысла возможно то, что недоступно реальному: дважды войти в одну реку и даже обратить время вспять. Я собрала осколки бывшего и попыталась их сложить, кое-где оставив пробелы, ибо не все утраченное восполнимо. Словом, как сказал бы мой герой, хоть и недолюбливавший римлян: "Feci, quod potui, faciant meliora potentes - сделал, что мог, и пусть, кто может, сделает лучше".
Автор
БРАТ МОЙ
Жарким солнечным днем, на исходе лета, по крутой тропинке, ведущей от моря к святилищу Аполлона Дельфийского, неспешно переговариваясь, поднималось трое мужчин. Слева от них высилась каменная стена, справа – следствие недавнего оползня – зиял глубокий провал, делавший и без того неширокую дорогу пригодной только для одиночных путников. Поэтому свита, воины и слуги, вначале окружавшие троицу, теперь вынужденно поотстали и, хотя не теряли идущих впереди из виду, с такого расстояния не могли уловить даже обрывков их беседы.
Старший из мужчин – великан, с окладистой, уже обильно затканной проседью бородой, шагал, почти не глядя себе под ноги, уверенной поступью горца. Это был Панталеонт, вождь этолийцев. Второй, с гладко выбритым худощавым лицом, похожим на профили римских камей, напротив, был небольшого роста и сложения довольно хрупкого – так что издали его можно было принять за юношу. Несмотря на это и простую одежду, его осанка и манеры обличали человека благородного и наделенного властью. Эвмен, царь Пергама, покровитель искусств и ремесел, опирался на плечо скульптора Никерата, самого молодого из троих, однако, благодаря своим работам, успевшего прославиться далеко за пределами родных Афин, не только в Греции, но и по всей эллинистической Азии. Творения его были столь совершенны, что заставляли умолкнуть даже низкую зависть, увы, нередко процветающую среди художников, и сам Гефест, бог-кузнец, признал бы их безупречными. Никерат, сын Эвктемона, был учеником и другом знаменитого Пиромаха, вместе с которым когда-то изваял для Пергама статую врачевателя Асклепия и дочери его Гигиеи, а теперь восемь лучших его бронзовых скульптур были отобраны царем и торжественно посвящены богам в честь недавней победы брата Эвмена, Филетера, над непокорными галатами. Никерат и сам мог послужить великолепной моделью для статуи. Боги щедро одарили его не одним лишь талантом, но также красотой. У него было тело воина и лицо поэта; густые, медового цвета кудри свободно ниспадали на широкие плечи, под гладкой загорелой кожей при каждом движении перекатывались могучие мускулы. Однако лучше всего были его руки, с гибкими, сильными кистями и длинными тонкими пальцами. Царскую благосклонность Никерат принимал с достоинством и без льстивого подобострастия, в разговоре отвечал как равный, и хотя губы его улыбались, глаза смотрели дерзко и упрямо.
Сейчас речь зашла о новых скульптурах для украшения Пергамской библиотеки – крупнейшей в эллинистическом мире после Александрийского собрания, и способах выделки телячьих кож вместо непрочного и дорогого папируса, вывоз которого снедаемый завистью Птолемей, такой же фанатичный книжник, как и Эвмен, запретил из Египта, желая досадить сопернику. Панталеонт, старый вояка, с мечом управлявшийся куда лучше, чем со стилосом, был мало сведущ в этом предмете, он только покрякивал да ухмылялся в бороду, однако от его зоркого взгляда не могло укрыться, что каждый из собеседников занят и еще какими-то сторонними мыслями.
Царя Эвмена и вправду одолевали тревожные и печальные думы. Он возвращался из очередной поездки в Рим, которую вынужден был предпринять, чтобы отвести лживые наветы вифинского царька Прусия и расстроить козни своего давнего недруга, македонца Персея. Этот, старший из двух сыновей царя Филиппа, хотя и рожденный от наложницы, хитрый, беспринципный и жестокий, оклеветал законного наследника, доверчивого и мягкого Деметрия, и разъяренный отец, не желая слушать никаких оправданий, приказал отравить несчастного прямо на пиру, но поскольку яд действовал слишком медленно, в ход была пущена веревка. Однако, и очутившись на вожделенном троне, Персей не успокоился. Он бредил славой Александра и задумал возродить былое могущество Македонии, начавши, как водится, с соседей, в особенности же тех, кто так или иначе был связан с ненавистным ему Римом. Персей никогда не стеснялся в средствах. Первой его жертвой стал Арбупол, подло изгнанный из собственного царства. Затем последовало убийство иллирийца Арфетавра и двух виднейших фиванских граждан, Эверсы и Калликрита, слишком свободно высказывавшихся в собрании против македонского царя и угрожавших, в случае необходимости, прибегнуть к защите римлян. Дальше, сея междуусобную рознь, Персей, в нарушение договора, послал вспомогательный отряд византийцам, а сам пошел войной на Долопию, вторгся с войсками в Фессалию, Перребию и Дориду. Посулы и подкуп были для македонца обычным делом, поэтому повсюду шныряли его лазутчики, обещая, между прочим, полную отмену долгов с тем, чтобы впоследствии иметь преданных людей из числа облагодетельствованных должников. Эвмен, натерпевшийся еще от его отца, недоброй памяти царя Филиппа, понимал, что очень скоро война постучится в пергамские ворота, и от этой гостьи не спасут никакие запоры. В то же время он давно не питал иллюзий насчет дружеского расположения отцов-сенаторов, и поездка в Рим была для него неслыханным унижением. Как ему, потомку сподвижника великого Александра, выступать в жалкой роли доносчика, почти что римского соглядая – ведь это ставит его на одну доску с Прусием, не побрезговавшим в угоду римлянам напялить на обритую голову колпак вольноотпущенника! Однако благо Пергама всегда было для Атталидов превыше личной гордости. Тем более что в Азии уже начало распространяться сочувствие к Персею. Ибо народы, подобно людям, тоже наделены короткой памятью – особенно, если дело касается благодарности, и многие, с легкостью позабыв, что пергамский царь когда-то помог им сбросить иго деспотичного Антиоха, заявляли теперь, будто сам он отяготил их властью еще худшей. И Эвмен, стиснув зубы, отправился на поклон в Капитолий. К счастью, отцы-сенаторы были слишком самоуверенны и себялюбивы, чтобы заметить, как сжались у него кулаки и дрогнул голос, когда, заключая речь, он сказал: «Ныне я исполнил свой непреложный долг, очистил и облегчил свою совесть; что еще остается мне делать, как не молить богов, чтобы вы позаботились о собственном государстве и о нас, ваших друзьях и союзниках, от вас зависящих?» Между тем Персей тоже отрядил в Рим собственное посольство, однако его глава, Гарпал, человек спесивый и небольшого ума, повел себя дерзко и заносчиво. Его государь, заявил он, пока не сказал и не сделал ничего враждебного Риму, но если увидит, что римляне упорно ищут предлог для войны, сумеет за себя постоять, и неизвестно еще, на чьей стороне будет удача. Нужно ли говорить, что подобный тон не пришелся сенаторам по вкусу. Они не только поддержали Эвмена, обещав ему свое покровительство и защиту, но оказали также всевозможные почести и поднесли богатые дары – в том числе курульное кресло и жезл из слоновой кости. Однако все это очень мало могло обмануть Эвмена, и когда он вышел из курии к дожидавшимся друзьям, его обычно бледные щеки горели от стыда и гнева, а на их поздравления он отвечал гомеровской строкой о данайцах, дары приносящих. И сейчас, несмотря на непринужденную беседу, на душе у него было неспокойно.
Мысли, занимавшие Никерата, были иного, куда более приятного свойства. В Дельфах его ждала возлюбленная, красавица Рати, гостившая в доме Праксо, женщины, выдающейся своим богатством и влиянием.
Рати была дочерью бактрийского купца, во время одного из путешествий в Индию увлекшегося танцовщицей из Магадхи. Плодом этой страсти стала девочка, названная в честь богини любви, супруги Камы, и унаследовавшая от рано умершей матери ее дивный дар. Купец, человек сухой и черствый, казалось, только и умевший подсчитывать барыш, теперь всем сердцем привязался к малютке и не желал расставаться с ней даже на короткий срок, так что Рати объездила с ним почти всю Азию, Египет и Элладу. В караване у нее был отдельный шатер и собственные слуги, всякая прихоть ее исполнялась беспрекословно, и когда Рати заявила, что хочет обучаться танцам разных народов, отец, мечтавший видеть ее благородной госпожой, супругой уважаемого и богатого горожанина, принужден был согласиться. Шли годы: своенравная девочка превратилась в прелестную девушку, потом – в прекрасную женщину. Между тем дела ее отца пошатнулись: из-за частых войн и набегов кочевников караванные пути стали опасны, торговля сократилась и к тому дню, когда его унесла черная лихорадка, былое богатство почти растаяло. Рати так и не вышла замуж, и сердце ее, безразличное ко всему, кроме танца, оставалось холодным – до встречи с Никератом. Как некогда легендарный Пигмалион, молодой скульптор силой любви сумел вдохнуть жизнь в мраморную красавицу, она же, в свою очередь, стала гением его искусства. Потому что, кого бы ни ваял Никерат – Гигиею, дочь Асклепия, аргосскую поэтессу Телесиллу или Алкиппу, сестру речного бога Каика – все они походили на танцовщицу с берегов Ганги.
Сейчас он думал о последней, почти законченной статуе, запечатлевшей Рати в образе Афродиты. Это должно было стать лучшим его творением, и Никерат сожалел только, что мрамор не сможет передать оливковый цвет кожи его возлюбленной, подобный драгоценной слоновой кости, бездонную черноту ее глаз, а главное – великолепие волос. Завивавшиеся тяжелыми кольцами, они спускались ниже колен, когда Рати откидывала их за спину, и сияли отраженным светом, как будто жили своей, отдельной от остального тела жизнью... Никерат настолько погрузился в эти мечты, что перестал слушать своего царственного покровителя и сперва отвечал невпопад, а потом вовсе умолк. Заметив его рассеянность, Эвмен похлопал скульптора по плечу.
– Как зовут твою богиню?
Никерат вздрогнул, как человек, внезапно пробужденный от сна.
– Рати, мой государь. И ты угадал, потому что у индийцев она действительно богиня, имя же ее означает «удовольствие" или "наслаждение».
Панталеонт в очередной раз крякнул себе в бороду, а на тонких губах Эвмена появилась улыбка. Знаток и ценитель всего прекрасного, свою будущую супругу, тогда еще совсем молоденькую каппадокийскую царевну Стратонику, он избрал, в значительной мере, из-за ее красоты. И хотя между мужем и женой не было пылкой страсти, вот уже шестнадцать лет они прожили в дружбе и согласии, словно Филемон и Бавкида. Эвмена не огорчало даже, что Стратоника так и не подарила ему сына: рядом с ним стояли три брата, могучая поросль на дереве Атталидов и незаменимые помощники во всех делах, а в их роду, начиная с основателя династии Филетера, трон уже не однажды переходил от дяди к племяннику. Кроме того, для Эвмена творения духа всегда были выше порождений плоти, и он считал, что алтарь Зевса, за созданием которого он любовно наблюдал от самого первого наброска до последнего уложенного камня, и есть подлинное его дитя, призванное умножить славу Пергама и сохранить память о нем для потомков на многие века. Вот только... Царь тяжело вздохнул, на лицо его набежала тень.
– Сколько тебе лет, Никерат? – спросил он неожиданно.
Скульптор, удивленный вопросом, ответил не сразу.
– Три гендекады, мой государь.
Эвмен усмехнулся – мягко, по-отечески.
– В сравнении со мной и Панталеонтом, ты почти что мальчик, хоть и ровесник Александру. Я завидую тебе, Никерат, – прибавил он с легкой грустью, – ты еще так молод – вся жизнь впереди. Если бы мне сейчас твои годы, сколько успел бы я сделать! Не ко времени это...
Панталеонт и Никерат переглянулись. Оба знали, что он имел в виду. Похоже, несмотря на все старания, избегнуть войны не удастся и будет она затяжной. А царь и в прежние годы духом был более крепок, чем телом. Достанет ли у него сил на еще одну кампанию? Не даром ведь он помянул Александра, которого, даже при железном здоровье, изнурительные походы в конце концов свели в могилу.
Никерат проговорил – не очень решительно, понимая, насколько неубедительны перед лицом грозящей опасности его слова:
– Зачем терзаться раньше срока, государь. Возможно, боги будут к нам благосклонны и все еще обойдется.
– Обойдется, как же! – сгребая ладонью бороду, буркнул Панталеонт. Он привык думать по-солдатски прямо, и попытка скульптора смягчить положение его раздражала. Что смыслит в таких делах этот сосунок? Тюкал бы лучше своим долотом да помалкивал! – Вон лазутчики доносят, что Персей одного хлеба заготовил впрок, на десять лет. Золота набил в мошну – хватит не только для македонцев, но и для десяти тысяч наемных варваров. Оружия – на три таких войска и еще останется, а в заграбастанной им Фессалии – неисчерпаемый источник молодых солдат. Что ж, по-твоему, с этакими запасами он в бабки играть собирается?
– Ты забываешь, что у страха глаза велики, почтенный Панталеонт, – возразил язвительно задетый его тоном Никерат. – Быть может, Персей, желая нас запугать, сам распускает слухи о своей мощи, тогда как, на деле, силы его куда более скромны. Только мы не из пугливых, да и отцы-сенаторы обещали нам свое покровительство; в случае войны Рим нас поддержит, а с таким могучим союзником мы всегда были непобедимы...
Тут он умолк, обеспокоившись, что наговорил лишнего, однако, против ожиданий, Эвмен не разгневался.
– Умерьте свой пыл, друзья, – сказал он примирительно. – Вы оба отчасти правы, а теперь не время для раздоров.
Но Панталеонт сердито сверкнул глазами и проворчал себе под нос:
– Так-то оно так, только эти римляне мягко стелют, да, боюсь, жестко тебе будет сидеть в их креслице, государь.
В этом месте дорога сузилась настолько, что идти рядом не было уже никакой возможности, и этолиец прошел вперед, а ветер отнес его слова в сторону, так что они не достигли слуха Эвмена.
* * *
Рати не спалось. Ночь выдалась душная, и она беспокойно ворочалась на ложе, тщетно призывая Гипноса. Правда, временами ей удавалось ненадолго задремать, но сон был неглубоким, полным смутных, тягостных видений, и, очнувшись, Рати почувствовала себя еще более измученной. Наконец, отчаявшись умилостивить капризного бога, танцовщица набросила легкий хитон и, кое-как подобрав растрепавшиеся волосы, выскользнула на террасу, а оттуда спустилась в сад.
Праксо жила на широкую ногу, и в доме ее, обставленном с изысканной роскошью, охотно останавливались виднейшие люди не только Эллады, но и других народов; кровом ее не брезговали даже цари. Отец Рати некогда вел с Праксо торговые дела, и теперь, в память давнего знакомства, она оказала гостеприимство его дочери.
Танцовщица прилегла на скамью у подножия большого тамариска; мрамор приятно холодил разгоряченное тело, и, запрокинув голову, она отдалась освежающему дуновению ветерка. Ее рассеянный взгляд блуждал по сторонам – и вдруг наткнулся на белеющую в полумраке фигуру. Рати вздрогнула, но тут же посмеялась своему испугу. Это была всего лишь скульптура: фавн, распаленный страстью, обнимал полунагую нимфу. Красавица противилась, отворачивая лицо, но ткань уже податливо скользила с ее груди, а округлое бедро соблазняюще прильнуло к обхватившей его ладони. Рати улыбнулась тому, как искусно передал ваятель женскую силу и коварство. Скоро она увидит своего Никерата, и тогда бессонная ночь, проведенная в его объятиях, уже не покажется ей такой долгой...
Однако здесь ее мечты были прерваны каким-то шумом. По дорожке меж деревьев, тихо переговариваясь, шли двое – мужчина и женщина, в которой танцовщица с удивлением узнала Праксо. Поначалу Рати решила, что стала нечаянной свидетельницей любовного свидания, и, не желая мешать наслаждению своей гостеприимицы, отодвинулась в тень. Но первые же слова заставили ее напрячь слух, ибо то, что она услышала, нисколько не походило на бессвязную воркотню влюбленных.
– Не бойся, Эвандр свое дело знает, – голос Праксо звучал спокойно и холодно, как будто она обсуждала с кухонной рабыней, что подать на ужин. – Такие поручения ему не в новинку.
– А как же Луций Раммий? – мужчина, лица которого Рати не могла разглядеть, с сомнением покачал головой. Он был настроен далеко не так уверенно.
Праксо повела плечом и презрительно рассмеялась.
– Этот нам не опасен. Персей рассказывал мне о нем: спесивый глупец и к тому же трус каких мало. Сидел у себя в Брундизии и пыжился от гордости, что сподобился принимать в своем доме каких-то захудалых царьков. По этому поводу он и свел заочное знакомство с Персеем. Когда в письме тот подал ему надежду на более тесную дружбу и связанные с ней блестящие возможности, Раммий надулся, как жаба. Он вообразил, будто и в самом деле стал ближайшим другом царя – особенно после того, как начал получать от него приглашения на тайные совещания. Вот тут-то Персей и потребовал, чтобы он, пользуясь тем, что многие римские полководцы и послы привыкли гостить под его кровом, поднес яд тем из них, на кого царь укажет. Не ожидавший такого, Раммий перепугался не на шутку и постарался увильнуть от опасного поручения: он, мол, знает, что приготовление отравы весьма трудно и рискованно, что о нем обычно известно многим, а исход попытки, кроме того, ненадежен, так как средство может оказаться недостаточно действенным или удобным для сокрытия дела. На это Персей сказал, что располагает таким ядом, который нельзя обнаружить ни по каким признакам ни во время, ни после принятия, и недвусмысленно намекнул, что в случае отказа Раммий первым испытает его на себе, ибо у македонского царя весьма длинные руки. Малодушный Раммий окончательно струсил, обещал все выполнить и уехал. Теперь он дрожит за свою шкуру и самое большее, на что отважится, это написать донос.
– Но я слышал, – возразил мужчина, – что до возвращения в Брундизий он встречался близ Халкиды с легатом Гаем Валерием, который был отряжен в Грецию, чтобы после обвинений Эвмена разведать обстановку в этой стране и намерения Персея.
Праксо опять рассмеялась.
– Как же ты недогадлив! Легат не станет слушать его россказней и не поверит им, ибо, насколько я знаю, сам он человек честный, а доносчику первый кнут. Ну а если даже поверит и передаст сенату – Рим имеет здесь собственную выгоду, не впервые почтенные отцы загребают жар чужими руками. И потом, завтра в полдень со всем уже будет покончено.
Мужчина молчал некоторое время, будто переваривал услышанное. Потом проговорил:
– Одного я не могу понять, Праксо: каков твой интерес в этом деле? Ты – вдова, свободна и богата, пользуешься почетом и уважением. Тебе нет нужды интриговать ради милостей или денег. Тогда зачем?
Праксо повернулась – так резко, что Рати невольно отпрянула, вжавшись спиной в ствол тамариска. Ее глаза на освещенном луной лице горели такой ненавистью, что, подобно взгляду Медузы Горгоны, казалось, обладали способностью обращать все живое в камень. Но голос оставался ровным и спокойным, только в нем появились шелестящие нотки.
– Да, ты не можешь понять, – сказала она тихо. – Вы, мужчины – хозяева в этом мире. Цари и почти что боги. А наш удел – служить утолению вашей похоти и себялюбия. От последней рабыни до царицы. Из радостей и сокровищ жизни нам оставлены только гинекей и прялка. Вы отнимаете у нас все – молодость, красоту, даже рожденных вам сыновей. Вспомни, как отблагодарил Тесей Ариадну, спасшую его от чудовища Минотавра, а Ясон – Медею, ради любви пожертвовавшую отчизной и погубившую собственного брата? Сафо и Аспасию, подругу Перикла, высмеивали в дрянных комедиях. Наконец, Олимпиада, мать великого Александра: пресытившись, Филипп отшвырнул ее со своего пути, как ненужную вещь, чернь прозвала эпирской ведьмой, а после смерти сына его же солдаты побили камнями. Поэтому орудие женщины – коварство, только так она может возвыситься и торжествовать. Как Деянира, Прокна, Клитемнестра. Подобно Цирцее, я превращаю мужчин в скотов, используя их же пороки, глупость и алчность. И эта власть мне дороже царской, милее всех почестей и богатств.
Тут она понизила голос, так что Рати, слушавшая с напряженным вниманием, ибо не могла не признать в сказанном значительную долю правды, разбирала только отдельные слова: «По дороге от Кирры к храму... не доходя до густо застроенных мест... позади ограды... ступеньки...»
Танцовщица замерла, пораженная страшной мыслью. Никерат писал ей, что прибудет в Дельфы, сопровождая царя, который на обратном пути из Рима хочет принести жертвы Аполлону. Рати рассказала об этом Праксо и, значит, невольно навела на след убийц, поставив под угрозу не только жизнь царя Эвмена, но также своего возлюбленного. Нужно во что бы то ни стало помешать осуществлению их преступного замысла! Но как?
Между тем Праксо и ее сообщник повернули к дому. У женщин чувства всегда опережают ум. Едва дождавшись, пока они скроются из вида, Рати выскользнула из своего убежища и бросилась к ограждавшей сад стене. Легкая и проворная, она без особого труда вскарабкалась по густо оплетавшим ее виноградным лозам и спрыгнула вниз. Стена была высокая даже и для мужчины, а усеявшие землю острые камни и заросли колючего кустарника делали ее снаружи совсем неприступной. Но ловкость и кошачья гибкость танцовщицы позволили ей остаться сравнительно невредимой там, где всякий другой, пожалуй, свернул бы шею. Стиснув зубы, она удержала стон, однако шум падения ее тела заставил вскинуться дюжего раба, храпевшего у ворот. Рати скорчилась, ни жива, ни мертва, когда он крикнул: «Кто здесь?», и боялась лишний раз вздохнуть, даже стук собственного сердца казался ей предательски громким, пока нерадивый страж, решив, что ему послышалось, снова не погрузился в сон. Тогда Рати, извиваясь как змея, поползла прочь от усадьбы, силясь не обращать внимания на вонзавшиеся ей в кожу острые шипы, и выпрямилась только когда была уже достаточно далеко.
На ее счастье, местность вокруг дома Праксо была совершенно безлюдной – иначе как женщина благородного звания смогла бы объяснить свое появление ночью, за городом, без сопровождения рабов да еще в таком непотребном виде? Зато на лужайке под раскидистым дубом паслась лошадь. Танцовщица приблизилась к животному, вытянула руку и, нашептывая ласковые слова, потрепала его по холке: сначала осторожно, потом – смелее. Наконец, убедившись, что лошадь настроена вполне миролюбиво, Рати одним быстрым движением вскочила ей на спину и стиснула коленями бока. «Беги, моя хорошая, – проговорила она, прижимаясь губами к черному атласному уху, – я куплю тебе золотую уздечку!» Лошадь покосилась на непрошеную наездницу, однако припустила рысью, а затем и галопом. Скоро она уже мчалась, как вихрь, так что Рати едва удерживалась без седла и, чтобы не упасть, ей пришлось обеими руками вцепиться в жесткую гриву.
Рати не была уличной плясуньей, которая забавляет толпу на площадях, живет подаянием и ночует, где доведется, зачастую прямо под открытым небом, сунув под голову кулак. Она выросла в роскоши, окруженная заботами и, даже странствуя с отцом, не знала тягот, привычных путникам. Теперь ее нежная кожа была свезена до крови и саднила, от многочисленных ушибов по всему телу расползлась ноющая боль, но, подгоняемая страхом за любимого, Рати ее почти не замечала.
Между тем охватившая ее тревога возрастала с каждой минутой. Немало способствовал тому и окрестный пейзаж. Зажатая скалами узкая дорога то вставала на дыбы, подобно норовистому коню, то вдруг опрокидывалась вниз, то принималась петлять меж камней. Все здесь внушало суеверный ужас: нагие утесы, плечо к плечу подпирающие небо, мрачное ущелье – некогда логово убитого Аполлоном чудовищного змея Пифона, стремительно несущийся по его дну, седой от пены, поток, наконец, сама близость грозного бога. Рати боялась этого гиацинтовокудрого красавца, с надменным лицом и холодным сердцем, о жестокости которого сложено так много мифов. Если верить им, он не очень-то жаловал женщин, так же, как его сестра, Артемида – мужчин, но когда ему все-таки случалось воспылать страстью, а избранница осмеливалась отвергнуть его любовь – несчастную ожидала поистине страшная участь. Вспомнить хотя бы Дафну, Кассандру, Корониду – вот далеко не полный перечень загубленных им дев и жен... Рати поежилась: ей вдруг почудилось, будто гранитные стены ущелья сдвинулись еще ближе, насупив угрюмые, изрезанные морщинами лбы. В них было что-то хищное и обдуманно-злое, как в Симплегадах – плавучих скалах, о которые разбивались корабли. Лепившиеся на склонах обглоданные темнотой деревья протягивали к небу невообразимо скрюченные ветки, их уродливые, узловатые корни торчали прямо над бездной, и бледная луна недобро клонила долу свой тронутый тленом, ущербный лик мертвеца. Рати сделалось совсем жутко; она зажмурилась бы, если б не боялась упасть и сорваться в пропасть. У нее мелькнула ужасная догадка, и раньше смутно брезжившая в усталом, воспаленном мозгу. Она заблудилась – окончательно и безнадежно – потому что не может лучезарный бог, покровитель искусств принимать жертвы в этом бездушном каменном лабиринте, где все, до последней песчинки, дышит неистовой, безмерной злобой. И это обиталище Муз? Мерзкие Гарпии чувствовали бы себя здесь куда уютнее. Однако танцовщица призвала на помощь все свое мужество и продолжала путь. Возможно, убийцы уже бродят в окрестностях святилища – ей нужно спешить.
Внезапно луна скрылась за набежавшей тучей – и в то же мгновение лошадь захрапела и шарахнулась в сторону, словно кто-то незримый преградил ей дорогу. С диким ржанием, вся в мыле, она поднялась на дыбы и забила в воздухе передними ногами, даже грива у нее встала торчком. Рати не удержалась и полетела вниз. Перед глазами у нее вспыхнул сноп ослепительных искр. А потом все поглотила тьма.
* * *
Панталеонт шагал впереди, не переставая ворчать и браниться. Слов, правда, было не разобрать, но даже его спина выглядела весьма красноречиво. Нрав у старого этолийца и без того был не кроткий, а жара и утомительный подъем отнюдь не способствовали его смягчению. Царь приостановился и, повернувшись к Никерату, взял его под локоть. На губах у него играла улыбка.
– Пока наш этолийский друг честит римлян и отводит душу, давай-ка мы потолкуем о чем-нибудь более приятном. Например, о моей новой статуе. – Тут в серых глазах Эвмена блеснули огоньки, придав его лицу по-мальчишески озорное выражение; он сразу помолодел. – Я, конечно, всячески благодарен тебе, мой Никерат, за то, что ты изваял меня то ли Ахиллом, то ли Гераклом. Хоть сейчас на Олимп, и народу понравилось. В простоте своей они полагают, что именно таким и должен быть настоящий царь. Только... – он с усмешкой тряхнул головой, – допустим, плешь я еще как-нибудь прикрою венком с диадемой. Сложения моего, небогатырского, под мантией тоже не видно да и глядят-то, в основном, на мантию. Но вот куда, друг Никерат, ты спрячешь терзающую меня лихорадку и кашель? Для этого нужно быть не Гефестом – Асклепием. Нет, право, брат мой, Аттал, с его кудрями и молодеческой осанкой смотрелся бы на пергамском троне куда внушительней!
Эвмен рассмеялся – весело и открыто, и Никерат облегченно вздохнул: похоже, к царю вернулось хорошее настроение. А боги не любят унылых духом.
– Виноват, мой государь, – скульптор прижал руку к груди, – я хотел как лучше. – Он знал, что Эвмен неспесив, как все Атталиды, с ваятелями, живописцами и учеными общается запросто, без церемоний, но тонко чувствовал меру и не преступал границ дозволенного. Тем более, что если уж Эвмену случалось разгневаться, ярость Ахиллеса в сравнении с этим показалась бы олимпийским спокойствием. – Но лицом своим ты хотя бы доволен?
Далее читайте в книге...
ВЕРНУТЬСЯ
| | | |
| | |