... И снилось в то раннее утро деду Михаилу детство – далёкий, скрытый за дымкой прожитых лет, берег его иссякающей жизни. Виделся ему необычайно ярко, словно наяву, летний луг у спокойной речушки, удивительной сини бездонное небо и, будто, бесштанным ещё карапузом несётся он босым, не разбирая дороги, а за спиной его юлит, крутится, трепещет на ветру, то вздымаясь вверх, то ныряя вниз, подаренный ему на день рождения бумажный змей. Цепко держит он бечеву,– не упустить бы! – изредка бросает взгляд на родителей, вышагивающих не спеша позади: отец что-то с улыбкой рассказывает матери, а та хохочет до слёз. И вдруг в один миг всё исчезло: и вовсе не бумажный змей это, а гигантская птица, и тянет она его всё выше и выше, прямо к налетевшим бог знает откуда чёрным грозовым тучам! И отцепиться он не может, смотрит вниз, плачет, ищет глазами папу-маму, но где же они?! Нет никого рядом, совсем никого нет … Проснулся Михаил Егорович от тяжёлого сновидения, тревожно открыл глаза, часто задышал, успокаивая возбуждённое сердце. Всю ночь промучился он бессонницей, что в последнее время стало обычным явлением, вертелся в постели, с трудом переворачивая непослушное тело, мял подушку, а то и вовсе отказался от неё, сдвинув в сторону. Пробовал лечь головой к двери, да старинные часы с кукушкой, те самые, что подарили им с Серафимой на свадьбу более полувека назад, щёлкали над самым ухом, не давали заснуть. Пришлось взять костыль, что всегда был под рукой, дотянуться до маятника и остановить их ход. А как наполнилась хата тишиной, понял вдруг, что вот так же как только что остановил он движение времени, так и время скоро остановит его сердце – отжил, похоже, он своё… Проснулась, почуяв неладное, жена его, Серафима, подошла к нему. – Не спится что-то сегодня, Сима… – тяжко вздохнул дед в ответ на тревогу в её глазах. – Худо мне, совсем худо. И лишь перед самым рассветом, когда лучи поднимающегося из-за меловых гор солнца оранжевой полосой легли по полу хаты, он заснул на какое-то время, и – вот те на! – приснился вот такой сон!
Весело трепетала от вольного утреннего ветерка ситцевая занавеска на окне, и воздух доносил в хату илистый запах недалёкого Дона. Понял вдруг дед Михаил с необычайной до сих пор ясностью, что дни его сочтены, что не дотянуть ему, пожалуй, и до вечера. Смерть уже давно не страшила его, с ней он смирился, ждал покорно, как ждут порой зимой снега, который уже должен быть по всем законам календарей и народным приметам, да вот что-то запаздывает. Взглянув на потухший взгляд своего супруга, бабка Серафима поняла, что тянуть с разговором больше нельзя. Всю жизнь она хранила в себе эту тайну, но больше всего боялась, что смерть разлучит их с Михаилом внезапно. Не рассказывала о сокровенном за все эти годы никому: ни мужу, ни дочери, ни тем более подругам. Дочери Антонине в последний её приезд хотела было открыться, да не смогла себя перебороть. Засомневалась, поймёт ли её Антонина, которой самой уже за пятьдесят перевалило. Промолчала тогда. Но сегодня Серафима поняла: откладывать больше нельзя. Весь день всё валилось из рук у неё, ничего не ладилось. Порывалась несколько раз начать разговор, да всё тянула – не хватало смелости. И лишь вечером, наконец, набралась духу. - Миша… – сказала она, подступив к его постели. – Я давно хотела сказать, но всё никак не решалась… Грех есть на мне, большой грех… Дочь-то наша Антонина – не от тебя… Нагуляла я её. Помнишь в тридцать девятом Степан с кинопередвижкой к нам в хутор приезжал? Потом пропал куда-то, говорили, погиб в финскую. Прости, что все эти годы я молчала… Но не могла я сказать тебе, не могла… Со страхом взглянула Серафима в глаза мужу. Что скажет старый, как примет эту новость? Дед Михаил долго молчал, оставаясь внешне спокойным. Взгляд его, казалось, пристально высматривал что-то ему только ведомое в верхушках пирамидальных тополей, растущих за хатой у дороги, а, может быть, ещё выше – в окрашенных заходящим солнцем облаках или в высоком небе, там, куда уносила его в сегодняшнем сновидении жуткая птица. Он глубоко и скорбно вздохнул, потом нежно положил свою ладонь на морщинистую руку Серафимы. – А я знал… Я ещё до войны, в тридцать восьмом, съездил в Сталинград провериться. Доктора сказали тогда, что не может быть у меня детей, семя, мол, у меня мёртвое… Серафима отвернулась, закрыв лицо ладонями, из-под которых покатились обильные слёзы. Ведь кому скажи – не поверят: за всю жизнь ни разу не попрекнул муж её за измену, ни словом, ни намёком! Даже в минуты неизбежных во всякой семейной жизни размолвок и ссор! Через три года как родилась Антонина, грянула война, ушёл её Миша на фронт, ранен был, лечился, затем вернулся в родной придонской хутор, прожили без малого шесть десятков лет вместе, но ни разу даже виду не подал, что знает о тайне, что так бережно скрывала Серафима от него. «Совсем старик плох, – горько подумала Серафима. – Не дотянет, пожалуй, до утра…»
Но Михаил Егорович не умер ни в тот вечер, ни на следующий день – смерть пришла к нему только на третьи сутки…