Машинально посмотрела в зеркало, машинально испугалась "на кого я
похожа", машинально поправила прическу, тараторишь без умолку, слова
скачут яркие, пустые, словно мячики. Снова уйдёшь и снова оставишь меня наедине
с зеркалом – я прикован к нему на всю жизнь. Глаза мои живут на далёкой планете
– я придумал, что это – далекая планета, чтобы не сойти с ума, хотя давно сошел
с ума – ещё в тот вечер, когда собирался на раут к Монастырскому – там должны
были быть Стаканский, Басаврюк, Птерадонов, Закусим, одна ослепительная панна,
одна блестящая актриса – словом, общество не из тех, в которых я провожу время,
и, чтобы не показаться в нём белой вороной, я заглянул в зеркало, чего со мной
раньше почти не случалось.
Углублённый в себя, я не сразу сообразил, что произошло: отражение медленно
повернулось ко мне спиной и пошло вглубь зеркала. Покачнулся пол, замутило, я
отступил на шаг и опустился в кресло. Обвёл взглядом комнату – неприбранная
кровать, сугробы бумаг на бюро и книжных полках, ветка сирени в окне – белое и
зеленое на глубоком синем, старинный шкаф цвета банту, зеркало в его среднем
отделении. В зеркале – юноша с золотистым лицом, на нём – оранжевые одежды
необычного покроя, будто он нарядился для съёмок фантастического или
исторического фильма. Почему-то подумал о японцах – чужая раса,
зеркало-телевизор, необычный интерьер – пошатнувшийся рассудок искал опору и не
находил: златолицый не мог принадлежать ни к одной из земных рас, зеркало не
могло быть ни телевизором, ни другим подобным аппаратом, больше всего поражала
обстановка загадочного жилища – мебель, шпалеры, шторы от прикосновения взгляда
начинали звучать, была четко слышна прекрасная музыка – и музыка тоже была
неземной.
Рассудок, пытаясь во что бы то ни стало сохранить свои позиции, уже по инерции
искал объяснения. Наиболее приемлемой казалась мысль о контакте – естественно
было предположить, что неземным гуманоидам каким-то образом посчастливилось
установить связь с нашим миром, и мое зеркало нежданно-негаданно превратилось в
экран сверхдальнего космического видеотелефона. Но и это объяснение рушилось –
со мной никто и не думал вступать в контакт, златолицый меня не видел – зеркало
с его стороны было обыкновенным зеркалом и он перед ним куда-то собирался –
возможно, на раут к Монастырскому, хотя при чем тут Монастырский, – но я уже не
отвечал за свои мысли, в конце концов, почему нет, если все вверх дном, то
почему моё нелепое отражение не может собираться на раут к отражению
Монастырского, где обещали быть отражения Басаврюка, Птерадонова и так далее.
Воспаленный мозг создавал химерные псевдологические конструкции, тут же
разрушал их, голова раскалывалась, в глазах плыло, я выпил люминал и
отключился.
Проснулся, напевая что-то веселое и бессмысленное, выключил радио, но мотивчик
не отставал, так с ним и пошёл в институт. Настроение было самым весенним, пока
в гардеробе чёрт не дернул меня взглянуть поверх голов сосредоточенно
причесывающихся первокурсниц.
Девушки трясли меня, очень близко чернели их перепуганные глаза, что с вами, может
вызвать скорую, – значит, это вижу только я один, значит, это действительно
безумие, – словно чей-то далекий голос, слышал собственные мысли, пока глаза
мои растерянно смотрели из зеркальца полупрозрачной беззвучной машины, как
стремительно уносятся прочь полупрозрачные дома по обе стороны улицы неземного
города.
С тем, чего мы не в силах изменить, приходится смириться.
Бить зеркала я перестал где-то через неделю. Психиатр выписал мне кучу таблеток
и освобождение от занятий – наблюдая за тем, как он пишет справку, я понял: он
думает, что именно её-то я и добиваюсь.
Упиваясь собственным безумием, я подолгу просиживал перед зеркалом.
Дискредитированный мозг от нечего делать осмысливал картины, созданные больным
воображением. Я продолжал убеждать себя, что мои видения – это далёкая планета,
– хотя с самого начала было ясно, что игра идёт без правил или её правила не
постигаемы по меньшей мере рассудком. И моё безумие начало слагаться в
странную, однако чёткую систему.
Для того, чтобы попасть в страну Морир (слово Морир я не придумал, оно пришло,
вернее, вернулось ко мне из невообразимых глубин дожизненной памяти), мне
достаточно было посмотреть в любое зеркало. Передо мной открывался вид из
какого-либо зеркала. В том прекрасном мире. Очень скоро я научился передвигаться
в зазеркалье: я обнаружил, что всё, на чём останавливается мой взгляд,
смещается в центр зеркала. Следовательно, если смотреть всё время в один его
угол, изображение с нарастающей скоростью смещается в противоположный. А для
того, чтобы приблизиться к рассматриваемому предмету или удалиться от него,
достаточно было напрячь или расслабить зрение.
Морианее не видели меня. Вернее, они не видели меня так, как мы все привыкли
видеть друг друга и как я видел их, – но если я смотрел им прямо в глаза, у них
трепетали ресницы, они закрывались или отворачивались. Из этого я понял, что я
для них – лучик света, солнечный зайчик, прилетевший Бог весть из каких далей.
С каждым днем зазеркалье привлекало меня всё сильнее и неодолимее. И это
влечение вовсе не было страстью игрока, пытливостью созерцателя либо тягой к
экзотике. Однажды я понял, что не познаю, а узнаю эту страну, что она для меня
роднее земли, дороже дома, в котором прошли мои первые годы. А что в этом
удивительного? – горько насмехался я над собой. – Ведь безумцы всегда создают
миры по своему образу и подобию.
Вскоре я привык к своему бесплотному существованию по ту сторону зеркала, к
тому, что я – солнечный зайчик и что ни день все меньше ощупывал свою телесную
оболочку. Дни и ночи я путешествовал по стране Морир, играл с детьми,
заглядывал в глаза девушкам – и самые красивые из глаз не спрятались от меня в
сумерки ресниц. Она смотрела мне в глаза не мигая, самая красивая девушка в
обоих мирах. Сперва я подумал, что она слепая – но морианка отвела взгляд и
сторону – и вокруг меня по комнате запрыгал солнечный зайчик, пятнышко света,
прилетевшее Бог весть из каких далей Вселенной.
Нам не нужно было объясняться – с первой встречи мы знали, что любим друг
друга. Боже, как радовались мы нашим встречам, вернее, ожиданиям – как
насмехается над нами это слово!
Мы чувствовали себя замурованными в двух тюремных камерах – ведь прозрачная
стена, разделившая нас, была непреодолимее самых толстых и прочных стен мира,
вместе взятых. Девушку зовут Лэри – я просчитал это имя на её губах, похожих на
лепестки сказочных роз, когда мы научились разговаривать – считывая слова с
губ, как глухонемые. Языкового барьера между нами не было – мориане не знали
столпотворения и разговаривают на древнем праязыке людей – слова зтого наречия
легко всплыли из глубин моей памяти, на водах которой уже тронулся лед здравого
смысла. Говорили часами – порой мне даже чудился её голос. Лэри укрывалась
слезами и сушила их нежной улыбкой – где-то в глубинах душ, где между нами не
было барьера, мы тогда ещё верили, что соединивший нас сможет разрушить и эту
страшную стену, о которой не скажешь даже "толстенная", ибо зеркало –
стена, имеющая только одну сторону.
Проходили дни, недели, и наша любовь постепенно превратилась в открытую жгучую
рану. Каждый удар сердца отзывался невыносимой болью в кончиках нервов: иногда
мне казалось, что зазеркалье прячется в шкафу, за зеркалом, – я залезал в шкаф,
рылся в пронафталиненном тряпье, забивался в угол и плакал; забывался – и
бросался к любимой, и ладони мои натыкались на стекло, за которым пролегли
вечный холод и мрак между серебром и серебром. И мы ласкаем друг друга влажными
глазами, Лэри беззвучно лепечет, словно ветер перебирает лепестки её губ, самый
нежный цветок в обоих мирах. Никогда мне не напиться из чаши сей, никогда не
целовать этих прелестных розовых ланит, увлажнённых слезами – кровью души,
солёной и прозрачной. Как мне пусто без тебя, если бы ты знал, моё сердце – ты
чувствуешь, как оно болит? Мне так больно с тобой, мне так хорошо с тобой,
милая, молю тебя, не плачь, я больше не буду – ведь правда, мы всегда будем
вместе? "Ты помнишь? – и Лэри рассказывает про прекрасный сиреневый вечер,
наш первый вечер. – Я тогда заглянула в зеркало, я собиралась на раут к
Монастырскому – должны были быть Басаврюк, Птерадонов, Стаканский..."
... В голову мне вламывается писклявый стоголосый хохот, проступают мерзкие
сплюснутые и растянутые личики – жуткие уродцы ковыляют по комнате, передвигают
мебель, роются в бумагах, тычут в меня пальчиками и гадко хихикают, будто ветер
скрипит дюжиной несмазанных дверей. Задыхаюсь, рву воротник, проталкиваюсь к
дверям со всех сторон тянутся схватить меня скрюченные ручонки, с ноготков и
когтей свисает слизь, капает кровь, я сбегаю по лестнице, они спутанным клубком
выкатываются из подъезда и бросаются вдогонку – медленно сгибаются кривые
ножонки, однако они настигают меня – возле самых ушей роятся гадкий хохот,
всхлипы, визги и завывания. Прихожу в себя у заставленной пивом стойки.
В моей руке – кружка с пивом, рядом на столе – две пустых; допиваю пиво, и
сознание возвращается окончательно. Оглядываюсь, узнаю "Ливерпуль",
из усилителей вопят "Гундосы":
Я люблю гребя,
Мой мотылек ночной,
Порхающий над венчиками урн, –
а с той стороны прилавка стоит Монастырский и очень спокойно, с легким юмором
смотрит на меня. Невозмутимость Мария имеет поразительное свойство передаваться
окружающим, и рука, которую он пожимает, уже почти не дрожит. "Ну ты
даёшь", – говорит Марий. Закуриваем и возвращаемся к пиву. "Интересно,
– продолжает иронизировать Монастырский. – Когда ты в последний раз заглядывал
в зеркало?" Меня дергает сильнее, чем током, я собираюсь с силами и
заставляю себя усмехнуться: "Зеркало испортилось", – должно
прозвучать как шутка, а звучит как неумелая ложь, невинный вопрос выбил меня из
колеи, Марий смотрит серьёзно и сосредоточенно, он понял, он знает всё – а кому
же ещё знать всё, если не Монастырскому. "Марек, – я медлю, разглядывая
грани на пивной кружке, как будто её форма имеет решающее значение.– Весной мы
собирались собраться у тебя..." – Мария бьёт сильнее, чем током, он
отворачивается к стеклянной стене, его взгляд блуждает под дождём, слепо
наталкиваясь на прохожих, на машины и стены домов. "Тогда никто не
пришёл", – откуда-то очень издалека, внутри – космический вакуум,
"Ливерпуль" славно снялся с якоря – кренятся стены и на всех столах
дребезжит стекло. "Ты можешь что-нибудь объяснить?" В его грустной
усмешке – ирония и безысходность: "А ты – можешь что-нибудь
объяснить?" – и уже нет ни меня, ни Мария – только зеркало,
зеркало-западня, в котором наши двойники тщетно пытаются постичь природу вещей
и собственную сущность. "Никто не может ничего объяснить. Никто никогда не
приходит". Его глаза блестят, как стёклышки очков, над стойками клубится
густой табачный туман, сквозь который круглолицая барменша, скучающая за
прилавком, кажется бодхисатвой Гуанъинь. "Тогда – зачем?!" –
"Хотел бы я знать, зачем", – тихо говорит Марий, вздыхает и идет за
пивом. Пьём долго, до затмения, минуты просветлений редки и напоминают странный
фотомонтаж: мы с Марием сидим, в георгинах на площади Звезды; обнявшись, что-то
поём со слезами на замутившихся глазах; у разбитой зеркальной витрины какого-то
магазина; я один под конвоем; сержант в финальной позе гоголевского – меня с
ним уже нет; опять я – о чем-то увлечённо рассказываю полненькой блондинке,
туго обтянутой чёрным велюром; она же – вернее, ты, ибо где-то здесь мы перешли
на "ты" – на постаменте, а я вытираю лоб, сидя на поваленной статуе
Венеры, и далее ты – в каждом из моих просветлений, последнее из них – ты
раскинулась на постели, уставшая от любви, рядом с твоей головой на подушке
лежит размытый слезами солнечный зайчик.
С того вечера мы живём как супруги, и только мелких формальностей – марша
Мендельсона или подписи редактора – недостаёт, чтобы узаконить наши отношения.
Ты нежная любовница и заботливая жена, ты сделала наше гнёздышко чистым и
уютным, и мне было бы хорошо с тобой, если бы я не любил Лэри. Ты знаешь, что я
люблю Лэри, и поэтому – я хочу верить, что поэтому – полюбила меня. Может быть,
там, где ты работаешь или учишься – ведь я даже не знаю, куда ты уходишь, –
может, там ты с тайной гордостью рассказываешь, что твой – большой оригинал и
смотрит в зеркало.
Я предал мою любовь, но я не могу жить без неё. С утра до ночи не отхожу от
зеркала, ищу и не могу найти Лэри.
Напрасно до мельтешения в глазах вглядываюсь в золотистые лица морианок,
напрасно жду в местах наших встреч, среди миллионов окон высматриваю её окна и
среди миллионов зеркал её зеркала – не такой была наша любовь, чтобы Лэри могла
простить измену. Может быть, она возненавидела зеркала, может быть, она вышла
замуж – я ревновал, не имея на то малейшего права, но ты ведь знаешь, до чего
доводит любовь.
Кряжистые тучи закрыли солнце, колючие дожди оббили деревья, земля с головой
закуталась в белое покрывало – пришла и прошла зима, и только весной я снова
увидел Лэри.
Солнечный зайчик прыгнул в её комнату, щемящей мелодией пробежал по знакомым
узорам тканей и стен, вспыхнул на хрусталиках люстры и упал на изможденное лицо
спящей девушки. Она открыла глаза, схватилась и застыла, не то прогоняя, не то
вспоминая сон, – а я уже понял, что она не видит меня, что я для неё стал тем
же, чем был для всех мориан – солнечным зайчиком, бесплотным лучиком света. Она
прищурилась, долго и пристально всматривается в ослепительное сияние, – Боже
мой, сколько боли и нежности в этих неописуемых фиолетовых глазах! Солнечный
зайчик не выдерживает их взгляда и падает к ногам Лэри.
Если и раньше наши встречи были пыткой, то теперь эта пытка стала во сто крат
невыносимее. Лэри гасла с каждым днём, отражение жестокой муки ни на миг не
сходило с её лица. И был день, когда она попросила, чтобы я больше не приходил
к ней – лицо её в тот день было белее, чем у девушки моей расы. Вот слова,
которыми она простилась со мной навсегда:
ПОЛЮБИ МЕНЯ В ТОЙ, ЧТО ЖИВЕТ НА ЗЕМЛЕ.
Так прекратились наши свидания. Я снова и снова пытался разыскать её след в
невообразимом столпотворении морианских городов. Я осознавал, что это –
бесчеловечно, но ничего поделать с собой не мог. Тщетно – она исчезла, как
будто уехала из страны Морир. Я бы так и остался до конца дней своих сидеть у
зеркала в напрасных поисках желанной встречи, если бы со мной не случилось
странное происшествие – здесь, на Земле, о существовании которой я к тому
времени давно уже забыл. Однажды, когда мой полуобезумевший взгляд беспомощно
метался в толпах мориан, за спиной моей, словно ангельские крылья, выросли два
великана в белом.
Из окна палаты виден златоглавый храм – он стоит на холме и фоном ему глубокое
синее небо кисти неизвестного гения. Изнутри церковь расписана блаженным
мастером – медперсонал, а с ним и мы, гордились тем, что этот великий художник
в своё время был пациентом нашей клиники. Нежданно-негаданно я застал здесь знакомых
– моим соседом по палате оказался Альмавива Стаканский, а через коридор уже
выписывался Аль-Искандер Закусим. Больница не слишком угнетала – я воспринимал
её как своеобразный карантин между страной Морир и Землей, врачи были
вежливыми, сестры приятными и все вместе свято придерживались клятвы
Гиппократа, словом, как сказал по другому поводу Курт Воннегут-младший, всё
было хорошо и ничего не болело. Моим лечащим врачом был премилый человек
Николай Иванович.
Николай Иванович делал все для того, чтобы не выпустить меня из клиники. Не то
чтобы он был злодеем или получил указания на мой счет – напротив, Николай
Иванович – человек исключительно честный и превыше всего ценит точный диагноз.
Но кроме того, он ещё и очень талантливый (чтобы не сказать больше) психиатр –
нарушения психики у собеседника он чувствует физически, как другой ощущает боль
или холод. И мой случай прямо-таки выводил его из себя: психополе явно не в
порядке, а обследование не даёт малейших результатов. О диагнозе не могло быть
и речи.
Каких только средств не перепробовал Николай Иванович для достижения этой
благородной цели – детектор лжи, зондаж, форсаж, наркотики, дело дошло, даже до
перлюстрации снов – с меня всё как с гуся вода. Особое место в творческом
арсенале Николая Ивановича занимали так называемые "очные ставки" –
он подводил меня к зеркалу и задавал массу вопросов, касающихся моей внешности.
К счастью, я смог предвидеть такой ход событий и, зная графические навыки
Стаканского, попросил его списать с меня возможно более детальный портрет,
вызубрил этот портрет до малейшего намека на морщинку и довольно легко
обманывал Николая Ивановича: в то время, как внешний взор мой блуждал по
санаториям и больничным коридорам страны Морир, перед внутренним стояла моя
собственная физиономия, тщательно перенесённая на бумагу дружеским карандашом.
Коварству Николая Ивановича не было предела; прячась за моей спиной, он корчил
гримасы, принимал наинестественнейшие положения тела – и спрашивал, что он
делает. Я потешался над бедным доктором, просил его подвинуться вправо, влево,
немного назад – а то, мол, плохо видно. Откуда ему было знать, что у меня
врождённая способность чувствовать всё, что происходит за моей спиной.
Однако под конец моего пребывания в клинике ловушка едва не захлопнулась.
Немного побеседовав со мной на разнообразные общие темы. Николай Иванович вдруг
ставит на стол зеркало, и как только я поднимаю взгляд, передним возникает
комната Лэри, солнечный зайчик фортиссимо пробегает по завиткам шпалерных роз,
вступает в неравный поединок с могущественной солнечной фугой и побежденный
падает на девушку, сидящую спиной к зеркалу, тревожно бегает, словно
спрашивает, чья это тень падает от окна в глубину комнаты – кто-то очень
знакомый оперся на подоконник, лица не видно – солнце слепит, чуть-чуть
шевелятся головы – они разговаривают. Лэри машинально посмотрела в зеркало,
машинально испугалась "на кого я похожа", машинально поправила
прическу, тараторит без умолку, слова скачут яркие и пустые, словно мячики, В
голове отрывистый звон – дребезжат зашкаленные эмоциографы, близко-близко
лоснящееся лицо доктора: "Что с вами?" – это должно звучать хотя бы с
ноткой сочувствием, а звучит триумфально: попался, жучок, к пану в кулачок,
попался, зайчик, теперь тебе намнут ушки. То, что делаю дальше, лишено всякой
логики – хватаюсь за голову и неожиданно выдергиваю из шевелюры волос, волос
седой – один-единственный седой волосок из тысяч и тысяч смолистых,
оборачиваюсь к доктору и смотрю на него искренне трагическим взором человека,
который внезапно обнаружил себя состарившимся к вот-вот умрёт.
Николай Иванович – в финальной позе гоголевского городничего, самая большая
рыба, о поимке которой так долго и настойчиво он мечтал, сорвалась уже на
берегу, ударилась в землю, обернулась зайчиком и ускакала в лес. Через день, на
обходе, когда фаланга врачей и сестер останавливается возле моей кровати,
Николай Иванович зло цедит в ответ на немой вопрос шефа: "Симулянт.
Скрывается у нас от алиментов". Завотделом бледнеет, кричит, ударяя каждый
слог: "Вон к... мать!" – озирается на кортеж, сестрички потупились и
закусили губки, краснеет, извиняется, оборачивается ко мне и подытоживает:
"Вон к ... мать." В тот же вечер я возвращаюсь к тебе, и мы снова
вместе.
Я называл тебя Лэри, я любил её в тебе и уже не подходил к шкафу, похожему на
шефа каирских гангстеров. Настоящее имя твоё всегда выскальзывало из сетей моей
памяти – быть может, я и не знал его, а может, его и вовсе не было. Сперва ты
настораживалась, но со временем поняла, что Лэри – это та, которая умерла в
зеркале (я никогда не рассказывал тебе о ней, но ты знала её каким-то особым
женским чувством; ты знала, что я люблю в тебе другую, и какой-то частью своего
существа стремилась быть той, кого я люблю) – ты поняла это и успокоилась,
словно приняла правила игры, хоть было ясно, что игра без правил либо её
правила не постигаемы умом.
Большинство книг о любви заканчивается свадьбой, будто любовь доживает только
до брачной ночи. У нас на втором году супружеской жизни она только зарождалась.
Я дарил цветы, писал стихи и ходил с воспалённым сердцем, губы твои пахли
весной – дурманящий аромат майских вечеров, освещенных люстрами цветущих
яблонь. Всё было словно впервые – в глазах у тебя светились новорожденные
звёзды, груди твои льнули ко мне, словно тёплые волны южных морей, ты
раскрывалась, как благоухающий лотос, в бархатной тишине расцветал бледный
бутон твоего лона – самый нежный цветок в обоих мирах. В темноте мы делались
многорукими, как боги далекой Индии, мы утрачивали собственные "я" и
превращались в одно существо, в фантастическую птицу, птица победно клекотала,
умирала и воскресала, словно феникс, а когда парчовый занавес Храма Любви рвали
третьи петухи – она расправляла громадные крылья и улетала в распахнутое окно,
а мы со страхом в стекленеющих глазах смотрели вслед и изнеможенно засыпали, на
смыкая глаз. В рассветные часы меня часто будили неясные всхлипывания,
доносившиеся из твоего сна, и я не знаю, кем ты была тогда и о ком ты плакала –
о девушке, умершей в зеркале, или о той, что умирала в тебе.
В нашем игрушечном мире всё цвело, а за окнами его уже тянулись по небу
перелётные стаи, осыпались парки и обнажались перекрестки – беззубые десны
города. Каждое утро промёрзший за ночь автобус отвозил меня на работу – я пошёл
на стройку, чтобы быть подальше от зеркал. Мне стали близкими шмелиный гул
панелевозов, задорные звонки подъёмных кранов – этих огромных ручных аистов,
которые строят гнёзда людям, неунывающий народ стройплощадки. Мало-помалу я
возвращался из мглы оранжевых марев в земную жизнь. И так же медленно в
оранжевом мареве растворялась ты.
Что-то происходило с тобой – с каждым днём ты становилась темнее и печальнее.
Темнело твое лицо, темнели волны твоих волос, темнели глаза – из голубых они
стали синими, из синих – фиолетовыми. И звёзды, полыхающие по ночам в глубоком
фиолете, были звёздами чужого неба. Ты менялась во всём – менялись твои вкусы,
привычки, изменились манера разговаривать и походка. Цвета и фасоны твоих
платьев становились всё более странными – странными для других, но не для меня.
И самое странное – это то, что ты сама будто и не замечала этих перемен в себе.
Однажды я осторожно спросил, что с тобой происходит. Ты пожала плечами и
ответила, очаровательно улыбаясь:
– Я хочу, чтобы ты ещё больше меня любил.
Было утро, когда я проснулся раньше тебя. Утро было воскресным, и под окном не
сигналил рабочий автобус, хотя огненная колесница бога Гелиоса и так далее.
Впервые за много месяцев я видел тело твоё при дневном свете и не узнавал тебя.
Ты вся была покрыта густым золотистым загаром, молочная белизна не сохранилась
даже в тайных местах. Исчезли ямочки на щеках, коленках и локотках – ты
похудела и стала стройной, как танцовщица на фресках египетских храмов.
Если долго живешь с человеком лицо в пицо, перемен в нем не замечаешь: однако
достаточно было одного взгляда на фото из свадебного альбома, чтобы убедиться:
женщина, спящая в нашей постели, не имеет с тобой ничего общего. И вместе с тем
я знал эту женщину, я узнал бы её сразу – если бы мог хоть на миг поверить в
возможность происходящего.
Мучительно пытаясь вспомнить, подошёл к зеркалу – и лицом к лицу столкнулся с
небритым, заспанным человеком. Его лицо было мне очень знакомо, я узнал бы его
сразу – но не мог даже подумать о том, что такое возможно. Человек из зеркала
смотрел на меня широко раскрытыми глазами. Он был очень бледен и чем-то
взволнован: по лицу его, казалось, пробегают слабые тени моих мыслей.
Стройная девичья фигура вдруг мелькнула в глубине зеркала – Лэри махнула
розовым халатиком, из-за плеча бледнолицего влюблённо заглянула мне в глаза,
прощебетала:
– Доброе утро, любимый! – И обвила рукой его плечи.
Смуглая рука женщины в розовом, обнявшая в тот же миг мои плечи, поразила меня
больше, чем если бы это была лохматая лапа самого сатаны.
\" солнечный зайчик фортиссимо пробегает по завиткам шпалерных роз, вступает в неравный поединок с могущественной солнечной фугой и побежденный падает на девушку, сидящую спиной к зеркалу, тревожно бегает, словно спрашивает, чья это тень падает от окна в глубину комнаты – кто-то очень знакомый оперся на подоконник, лица не видно – солнце слепит, \" - это , простите о чем?
\"Углублённый в себя\". Возможно, стоит заменить на \"погружённый\". \"сугробы бумаг\" - замечательно. Очень поэтично. В какой-то момент даже усомнилась, что автор мужчина. Глубина чувств показана мастерски. Единственное, утомляет такое длинное описание переживаний и аллюзий. Но рассказ написан сильно и слог весьма приятный.