ЛитГраф: произведение
    Миссия  Поиск  Журнал  Кино  Книжный магазин  О магазине  Сообщества  Наука  Спасибо!      Главная  Авторизация  Регистрация   



1 1

Друзья:
1 1

Туда, где седой монгол.1

 Монгол по имени Наран, изуродованный когда-то в детстве когтями дикого зверя, отправляется в горы, чтобы выспросить у бога Тенгри о предназначении, которую тот уготовил юноше на земле. Ведь у каждого на земле есть своё дело - так на что он нужен, такой уродливый и почти никем не любимый?.. Один за другим обрываются корешки, связывающие его с цивилизованной жизнью - жизнью в аиле. Наран превращается в дикого зверя в человеческом обличии и, добравшись до цели, получает ответ - для того, кто потерял себя, у Бога нет предназначения. Кара для Нарана такова: следующая жизнь его будет проходить в теле овцы, со всеми присущими ей кроткими повадками. Слепая девушка по имени Керме теряет единственного друга, овечку по имени Растяпа, которого приносят в жертву Тенгри, но приобретает жениха - могучего и стремительного Ветра - и ребёнка, который зреет в утробе. Растяпа был не самой обычной овечкой. Взгляд его всегда направлен в сторону гор, а в глазах неподдельная тоска. В Керме крепнет уверенность, что ребёнок - переместившийся к ней в живот Растяпа, который не мог отправиться в Небесные Степи, не добравшись до вожделенных гор. Тогда она решает помочь. Одна-одинёшенька, в компании лишь своего воображения, слепая монголка отправляется в путешествие чтобы, в конце концов, начать слышать своего ребёнка, чтобы он спас её от заразы, забрав её в себя и таким самопожертвованием разом вернув себе расположение Тенгри и обретя предназначение. Две сюжетные линии развиваются параллельно, и читатель не знает о том, какая между героями связь. Полностью она раскрывается только в последних главах. Это роман о поиске смысла жизни, в том числе и в других людях, и о том, как важно оставаться собой. 


Глава 1. Наран.

 

Наран проснулся оттого, что снова зачесалось лицо.

Сон упорхнул вверх, к отверстию в юрте, стал одной из звёзд. Мальчик лежал, разглядывая полог юрты и выжидая, пока уляжется зверь, который две минуты назад шершавым и болезненным языком вылизывал его лицо. Небосвод качнулся в сторону рассвета – Наран заметил хвост бегущей собаки из четырёх мелких, похожих на семена мака, звёздочек и соцветие из трёх крупных звёзд, относящееся к созвездию соцветия полыни.

Наконец, поднял руку и как можно более отстранённо, чтобы не почуял зверь,  потрогал лицо. Шрамы никуда не делись. Один пересекал щёку и левую глазницу, другой, располовинив ухо, исчезал и возникал вновь безобразными бороздами на шее. Провёл пальцем по единственному усу, бегущему по левой ото рта стороне, словно тоненькая струйка крови. Справа что-то повредилось, и, когда пришло время, волоски там так и не показались. Было время, Наран считал отсутствие одного уса главным своим увечьем - теперь же свыкся, как свыкается хромой от рождения с неспособностью бегать.

Чаще всего зверь приходил к нему в виде крота с морщинистым розоватым телом, покрытым короткой шёрсткой. Крот становился ему на грудь, когти оставляли под кадыком вмятины, как будто Наран был не из мяса и костей, а из сырой глины. Грудь сдавливало так, будто на неё наступила лошадь. Точно такое же чувство было, когда бешеная лисица едва не вырвала вместе с рёбрами лёгкое.

Из маленькой пасти выпадал неожиданно большой язык. Словно большой плоский червь, он полз по щекам мальчика, сдирая кожу и впитывая в себя сукровицу, а тот лежал и боялся пошевелиться. Вдруг животному приспичит вцепиться зубами ему в нос?..

Во сне шрамов не было, но по пробуждении он их неизменно находил – старые и уродливые, отчаянно чешущиеся под загрубевшей коркой, в которую превратилась кожа.

В шатре ещё все спали, и дыхание сна смешивалось с остывающими углями. Наран, как младший сын не имел пока ещё права на собственный шатёр и потому ютился в семейном, возле самой перегородки, что отделяла мужскую половину от половины для жён и дочерей. Несмотря на то, что был уже взрослым по меркам кочевых племён. Шатёр будет сшит ему силами аила, когда хотя бы одна жена родит ему хотя бы одного сына.

Пока же у Нарана не то, что сына, – жены не было. В его положении завести её было не так-то просто.

Войлочная постель накопила за ночь тепло, лежать было приятно, и даже насекомые, обычно очень кусачие в начале ночи, угомонились. Страшный сон всё ещё свербел в носу свежим воспоминанием, и Наран решил не закрывать глаз и ещё немного полюбоваться на небо. Осенью, даже когда сезон дождей растает во рту Великой степи, будто спелая ягода или комочек снега, нечасто удаётся полюбоваться таким чистым небом.

- Мы, - говорили старики, - дети степи. Наш народ приручает другие народы, чтобы жить с ними в согласии. Народ овец даёт нам шерсть, народ коз и кобылиц – молоко, а жеребцы возят нас на своих спинах. Мы даём им организованность и крепкую руку, на которую они всегда могут положиться.

Наши лица плоские, как степь. Мы и есть отражение степи, мы и есть её любимые дети.

Наран часто думал, что теперь он не похож на дитя степи. Мама-степь не может быть так уродлива, её не могут пересекать столько оврагов и пучить, как живот больного младенца, столько всхолмий. Плавного течения её рек не вправе нарушить никто. Она не может вонять гнилым мясом.

В первые дни после несчастья Наран думал: может, мама-степь не примет его обратно, и быстрый конь скинет его на землю. Или коршун выклюет второй глаз, и аил бросит его умирать на сырой земле. Но ничего такого не случилось.

Старики не слышали ни об одном подобном случае. В степи главным хищником был человек, на быстроногих конях носился он по её бескрайнему покрывалу. И ни один зверь не осмеливался подойти к грозным юртам, об которые спотыкался даже ветер, а солнце почтительно короновало их тенями, похожими на высокие меховые шапки.

Однако бешеная лисица, которую ради забавы решили загнать несколько мальчишек, об этом не знала. Поначалу охотники действительно видели только её хвост, рыжий с белым кончиком, и уже примерялись, кто ловчее может за него ухватить. На троих у них был тупой нож в ножнах и две палки, одна из которых была «счастливой», поскольку Наран сбил ей двух или трёх странников-голубей. Это слово он вырезал на палке, а ещё сделал отцовским кинжалом удобную ручку и вырезал простой узор, похожий на след, который остаётся в траве от убегающего зайца.

Лисица, обежав куст орешника, кинулась на своих преследователей. Друзья бросились врассыпную, побросав оружие, а Наран, не успевший сообразить, почему вместо лисьего хвоста перед лицом щёлкают лисьи клыки, грохнулся на спину.

Сначала она искусала руки. Кровь брызгала лисице на грудь, забрызгала ей все уши и оставила капли на языке в глубине раззявленного рта. Потом метнулась к груди, разорвав одежду и раскорябав до мяса всю правую половину тела. Может быть, её привлёк стук сердца, может быть, хриплое дыхание. Наран заорал, и тогда она вознамерилась откусить ему язык, но промахнулась, и мальчик лишился уха, от которого остались только лоскуты.

Возможно, брат Тэнгри, бог шутих, отметил тот ореховый куст какой-то своей меткой, потому как один из друзей Нарана, бросившийся было в слезах наутёк и случайно наткнувшийся на гибкие ветки, развернулся и через миг с голыми руками уже отдирал лисицу от Нарана.

Животное, словно сообразив, что эти двое несколько покрупнее полёвок, скрылась в кустах. Наран. лежал до тех пор, пока друзья не привели помощь. Когда-то здесь прошёл табун, и под жухлой степной травой, под мелкими белыми цветами ромашки под лопатки ему вдавились отпечатки копыт. Наран навсегда запомнил это ощущение: жёсткая, уродливая, как карлик, земля под мягкими ромашками, и ты совсем не имеешь сил с неё встать или хотя бы чуть-чуть подвинуться.

Мальчик лежал и чудом уцелевшими глазами смотрел в небо. Было ясно, и ветер выскреб его, как воин своё оружие перед боем, от самых крошечных облаков, заточил солнечными лучами. На точки он поначалу не обратил внимания. Может, тот же ветер несёт в вышине листья. Но больно странен их полёт… кружат и кружат над ним, две, нет, четыре точки, вот они приблизились и стали крестиками. Грифы.

Наран захотел зажмурится, но с веками его что-то сделалось, так, что он не мог даже моргнуть. Если сейчас не придут взрослые или не вернутся друзья, падальщики расклюют ему лицо. Проделают своими, похожими на топоры, клювами в черепе дыру и будут клевать мозг. И воспоминания его так же, по кусочкам, будут исчезать. Их растащат по разным уголкам степи птицы…

Прошла долгая, размазанная по предзакатному небу минута, и мальчик услышал хлопанье крыльев прямо рядом с собой. Двое ещё кружили, примериваясь ухватить землю когтями, а двое уже совсем рядом, хлопают крыльями и разевают клювы. Наран сделал попытку пошевелить руками, но смог только приподнять кисть, зато рот наполнился рвотой. Трава беспокойно зашевелилась, и гриф отпрыгнул, движениями - ну точь-в-точь большой жирный перепел, но сразу же подскочил ближе, разглядывая свою жертву то одним глазом, то другим. Чуть поодаль опустился чеглок и принялся склёвывать оставшуюся после схватки на траве кровь – Наран стал наблюдать за ним уголком глаз, потому что следить за падальщиком было слишком страшно.

Мир вдруг зашатался, степь будто одеяло, с которого вздумали стряхнуть сор. Звук прокатился внутри черепа, как крик внутри тесного шатра. И только потом их, своих двух посыльных коней, догнала боль. Мальчик попробовал заорать, но только захлебнулся рвотой. Он видел голову грифа прямо над собой, облезлую и свалявшуюся шерсть на голове, маленькие чёрные глазки и такие же точки-ноздри. Вонь от клюва ударила по ноздрям тяжёлым кулаком, и он смог наконец закрыть глаза.

Это движение, единственное, в чём повиновалось ему сейчас тело, произвело неожиданно сильный эффект. Он услышал, как птица отпрыгнула, как тяжело захлопали крылья. И только потом до него докатился стук копыт и возбуждённые голоса. Казалось, этот звук шёл не из воздуха, а из земли, проникая в его голову через макушку.

Наран видел грифа в воздухе всю дорогу, когда его везли на спине коня в кочевье. Конь чувствовал запах крови, пыхтел и рвался с поводьев, но взгляд и остатки утонувшего в боли внимания мальчика были прикованы к птице. Его же он видел через отверстие в юрте шаманов, когда лежал неподвижный и закутанный в одеяла, с компрессами на лице.  Вновь и вновь обращал взгляд к небу и надеялся, что хищник наконец оставил его одного. Но потом стремительный полёт перечёркивал на миг круглое окошко-дымоход, и Наран отворачивался с тем, чтобы вновь с надеждой выглянуть во внешний мир через некоторое время.

Может быть, испробовав крови, этот падальщик решил, что они двое связаны навечно.

На четвёртый день у Нарана вытек левый глаз. Словно молоко из треснутой чашки или озеро, берега которого подпортило засухой. Этот глаз видел всё хуже и хуже, Нарану казалось, что он видит куда лучше сеточку голубых капилляров, чем то, что за ней, и наконец всё исчезло совсем.

Мама сидела рядом с ним, не отходя ни днём ни ночью, её сёстры носили вымоченные в проточной воде компрессы и прикладывали целебные травы. Щёку зашивали нитками, вытянутыми из конских сухожилий. Ради этого пустили на мясо лучшего жеребца его отца, горного верхолаза редкой в этих краях породы, который должен был принадлежать, когда мальчик подрастёт, Нарану.

- Это был хороший конь. Потомок тех коней, которые ходят по горным тропам наравне с дикими баранами и смотрят в глаза Тенгри. У него самые крепкие и самые толстые жилы, ни у одного из наших степных коней такого нет. Это был мой любимый конь, но ты – мой любимый сын. Пусть теперь всё это будет в одном теле.

Отец говорил, что теперь у него будет сила жеребца. Что он сможет перекусывать и гнуть зубами железо, а питаться в походе ковылём. Что он сможет бежать без устали три дня и две ночи. Что горы он сможет перескакивать с той же лёгкостью, что и ручейки.

На второй день начала слушаться челюсть. Язык осмелел и начал выползать из своей норки между уцелевшими зубами. На груди образовалась твёрдая, как рыбья чешуя, корка, которая сошла только через два месяца.

Когда Наран набрался достаточно сил, чтобы подняться с войлочной постели, миновала зима. Настал период одурелых птичьих криков, разлившихся ручьёв, когда рыба, отродясь не водившаяся в тонких, как хвост трясогузки, степных речках, выпрыгивала из воды, чтобы блеснуть на весеннем солнце обновлённой чешуёй.

Как-то изменилось отношение к нему и у взрослых, и у детей. Получить шрам в схватке с диким зверем считалось очень почётным, но если ты ребёнок и у тебя половина лица в таких рубцах… Друзья-приятели его теперь побаивались, хотя с радостью бы, наверное, взяли в любую свою игру. Вот только Нарана не тянуло к детским играм.

Взрослые всё чаще звали его к костру. Отец сажал его к себе на колени, водил пальцами по зажившему обрубку уха. Когда отец был на охоте или же в дозоре, Наран всё равно коротал вечера у общего костра.  Как пересохшая земля впитывал в себя россказни взрослых, считал, что тихо робеет в их обществе, сидя на коленях у отца или за спинами монголов, на самом краю света и тени, где власть чахлого степного костра сходила на нет, но скоро понял, что никакой робости, свойственной мальчишкам перед взрослыми мужчинами, не испытывал. Напротив, они испытывали перед ним какую-то скованность.

Паладьщик клюнул его в висок, и позже, когда шрамы зажили, Наран мог нащупать там большую отметину. Шаман, который зашивал ему раны, сказал:

- Это просто удивительно, что он не выклевал тебе оба глаза. Это знак Тенгри. Грифы стараются сразу выклевать глаза и добраться через глазницы до мозга. И даже гиены, живущие в пустынях на западе, суть дикие собаки, пытаются сразу перегрызть жертве горло.

Он рассматривал отметину, и кончики усов щекотали Нарану шею.

- Какой знак?

- Кто знает? Ты должен разгадать его сам.

- Я должен был быть съеден заживо, - сказал Наран. Спохватился и задавил в голосе плаксивые нотки.

Шаман выпрямился, украшения на его шее многозначительно звякнули. Он улыбнулся, и Наран увидел застрявшие с обеда в просветах между зубами волокна мяса. Зубов у него осталось всего ничего: четыре сверху и что-то около того снизу. Шаман уже достаточно старый, и Нарану подумалось, что по наслоившейся еде можно посчитать его возраст.

- Мы достаточно задабриваем Тенгри. Мы даём его идолам много жертвенного мяса, совершаем ежедневные поклонения. Сейчас уже не то голодное время, когда приходилось выбирать, отдать ли кости предпоследнего барана Тенгри или накормить двух умирающих женщин. Не-ет. Сейчас он не даст погибнуть сынам своего племени.

Наран вспомнил позапрошлую зиму – самую страшную зиму в его жизни и в жизни многих молодых из аила. Солнце не показывалось из-за туч целыми месяцами, с самой ранней осени, так, что дети помладше спорили, круглое оно, или же квадратное. А совсем маленькие слушали рассказы стариков о белом глазе Тенгри, раскрыв рот, как будто сказки. Было очень холодно. Из под снега давно уже всё было выедено, овцы и другой скот тощали без еды, но аил не смел тронуться с места. Потому что знали: тронуться - замёрзнут в дороге насмерть. Стоило выйти из шатра, как начинала замерзать в венах кровь. Пока было чем жечь, жгли круглые сутки костры, а потом начали расширять входы и заводили прямо внутрь коней, чтобы можно было об них греться. У лошадей, что слабли настолько, что не могли больше даже стоять, резали жилы на шее и выпивали ещё горячую кровь.

За одну зиму стадо уменьшилось с сотни голов до четырёх десятков.

Мальчик не осмелился спросить шамана: с чего вдруг Тенгри решил пожалеть мальчишку, если совсем недавно не щадил ни людей, ни животных, настолько уверенный был его тон, настолько властные жесты.

Вместо этого Наран спросил о грифе. Их много носилось в безграничном пространстве над степями, и нельзя было взглянуть в небо без того, чтобы не увидеть одного из них, кружившего у самых усов великого Бога.

Наран не знал только, тот самый ли это гриф или какой-то другой, и следит он вовсе не за ним.

Шаман взялся за кончики своих усов и задумчиво потянул их в разные стороны. Усы у него были пышные, словно конские хвосты, и если бы шаман не был шаманом, что само по себе уже предмет для гордости, он гордился бы этими усами.

- Видишь ли, память у них устроена так, что складывается из частичек воспоминаний тех, кому он выклевал мозг. Таких мелких, как семена мака. Поэтому старые грифы часто забываются и начинают подражать коровам или лошадям, или мышам с кроликами. Или даже вести себя как люди. Ни одна из старых птиц не умирает своей смертью – всё либо от зубов степных собак, либо под копытами лошадей, когда пытаются затесаться в табун.

- Значит, он теперь помнит то же, что я?

Шаман взглянул на мальчика с иронией.

- Твои мозги, вроде бы, на месте. Этот гриф улетел в тёплый край, мальчик мой, к своему большому брату – Пустыне, которая даже зимой прокормит его мёртвым тушканом или сломавшим ногу верблюдом. Обратно он вернётся, но про тебя уже не вспомнит. Это не очень хорошая новость, если ты жаждешь мести, правда?

Наран помотал головой и ничего не сказал.

Небо в отверстии стало светлее, а угли, напротив, съёжились, словно от холода, и распушили белую шёрстку пепла. Хорошо было бы посмотреть, как Тенгри откроет свой один глаз, и закроет второй – белый, и без того уже наполовину прикрытый веком. Редко когда верховный Бог наблюдает за ночным миром пристально и неусыпно, чаще всего жмурится в полудрёме, слушая дыхание спящих и шорохи ночных существ.

Наран потянулся к завязкам шатра, но остановился на полдороге. Незачем выпускать из шатра тепло. За это ему спасибо не скажут. А между тем, этот день он должен провести так, чтобы не запомниться никому ничем дурным. Даже такой мелочи, как толика тепла в этом промозглом предутреннем мире, стоит уделить внимание.

Зверь угомонился, ушёл вместе с остатками сна, волоча за собой свой крошечный кротовий хвостик. Вот уже семь лет, как Наран носит на себе эти шрамы. Может, когда-нибудь удастся к ним привыкнуть, думал он пять лет назад. Три года назад его снедала злость. Думал, очень трудно с таким украшением найти себе жену. Он вырос среди эти людей, и они относились к нему с пониманием до тех пор, пока не приходили от его отца за их дочерьми сваты.

Год назад он решил: настанет время, когда я уйду из аила и спрошу обо всём самого Тенгри. Не этих бестолковых идолов, у который в голове один большой пук травы, такой большой, что сухие стебли вылазают прямо изо рта, и не шаманов, которые подливают ему тёплого молока жалости, но и на миг не приближают его к истине.

А вот теперь подумал: дальше тянуть уже нет никаких сил.

- На севере, - говорили старики, - спина Йер-Су, матери-земли и первой кобылицы, покрывается болезненной коркой. Было время, когда степь простиралась и туда, но потом Тенгри, её всадник и любовник, решил проехаться верхом, посмотреть, как красиво низвергается водопадами вода с края мира. Дорога была дальняя, и на обратном пути от седла появились первые раны. А за ночь большие небесные оводы раскусали их ещё больше, до самого мяса. Рубцы эти заживают тысячелетия, и Йер-Су уже никогда не будет такой же красивой, как раньше. Гряда их тянется, доходили слухи, на север всё дальше и дальше, и только мистическое море, такое холодное, что целые глыбы льда плавают там, когда-то встаёт на их пути. Земля там кричит от боли, и где-то посреди этой болезненной корки можно найти торчащие наружу земляные кости.

Небо чаще, чем куда-либо, обращает туда своё лицо. И лицо его в эти моменты хмурится, и брови-тучи наползают на голубые глаза. Он обдувает землю ветрами, лечит её солнечными лучами.

«Наверное, моё место там, - думал Наран. – Я такой же изуродованный, как степь. Здоровое – ко здоровому, а больное к больному. Это естественный ток жизни».

Он думал и по-другому:

- Может быть, там я смогу поговорить с Тенгри, - говорил он своему другу, когда они вдвоём, бывало, уходили к табуну, посмотреть на лошадей, поиграть со следами копыт и отдохнуть от суеты аила.

Друга звали Урувай, и больше всего он походил на пузатого грызуна в середине осени, когда задняя и передняя его части несоразмерно разные. Серая шёрстка покрывала его руки, а на груди, бывало, застревали ниточки и ворсинки от войлока. И даже привычка складывать на груди кисти, казалось, досталась ему от какого-то животного. Вечно робкое выражение на лице, белые, трясущиеся губы. Урувай выделялся на их фоне поджарых ловких сородичей ростом, размерами и неповоротливостью. С потрясающей непосредственностью он разливал драгоценную воду и робко улыбался потом, когда его бранили, падал с лошади так, будто это самое доступное из его развлечений. Получал по своей неуклюжести раны и смотрел потом на них со смесью страха, любопытства и восторга.

На речь друга Урувай жал плечами.

- На это есть шаманы. Твоя работа – всегда быть готовым натянуть лук, на зверя ли или на какого врага. Твоя забота – высекать искры копытами своего коня.

Наран улыбнулся: друг часто говорил так, как будто его устами говорят умершие песняры древности. С самого детства. Это звучало очень забавно. Каждый вечер он, подыгрывая себе на разных инструментах, рассказывает возле костра сказки и предания и весь следующий день говорит словами из этих сказок. Может быть, когда-нибудь сам станет слагать песни. Опишет в них тяжёлую жизнь аила… и грядущее путешествие, в которое вот-вот сорвётся один маленький степной кот.

- Что, по-твоему, скажут старые? У нас мало людей, а ты хороший охотник.

Наран сидел, свесив между коленями ладони.

- Аилу не будет от меня никакого толку. Рано или поздно какой-нибудь дикий конь завершит начатое той лисицей. Или я погибну в каком-нибудь походе. Или меня унесёт река. И тогда все вздохнут с облегчением, хоть и будут для убедительности размазывать по лицу слёзы. Скажут: «Небесный завершил то, что не доделал десять зим назад. Это должно было случиться. Да. Должно было».

Урувай правильно истолковал интонацию в голосе друга. Он вскочил, и лошади шарахнулись от него в стороны.

- Я не позволю!.. Да и кто тебя отпустит! А? Кто? Или уйдёшь, как крыса, ночью, собрав в мешок еды и украв коня?

- Послушай меня, друг. Сядь и послушай.

Друг уже успокоился. Он всегда вспыхивал и угасал быстро, словно костёр на сильном ветру. Уселся. Наран, вскочивший было следом, опустился напротив, поджав под себя ноги. Сначала указал пальцем на живой глаз, потом, для пущей убедительности, оттянул изуродованные веки.

- Я вижу вот этим глазом земной ковыль. Но вторым своим глазом я вижу ковыль небесный. Гриф целился не в глаза, но глаз мой всё равно унёс в своём зобе.

- Но твое сердце здесь, в аиле, - спокойно возразил Урувай.

Это был серьёзный довод. Тем не менее Наран помотал головой.

- Моё сердце горячее и молодое, а лицо - старика. Я хочу отправиться туда, где седой монгол греет руками раны своей возлюбленной. Откуда духи по имени «эхо» доносят твои слова и слёзы до самого Неба. Поэтому там можно говорить только правду, иначе тебя на месте убьёт молнией. Хочу просить Тенгри, чтобы он вернул мне прежний облик. Или, - Наран тайком оглянулся: нет ли рядом идолов? – чтобы забрал в свои небесные степи насовсем, потому что здесь мне не место. Понимаешь?

- Я буду плакать, когда ты уйдёшь, - сказал друг.

- Я отправлюсь в большое путешествие. Пойми, я чувствую, что тропы, которыми следует аил, больше не мои тропы. Там нет отпечатков ног моего коня.

- Ты такой уверенный. А я? Что я буду делать без тебя?

- Ты можешь отправиться со мной. Кочевье как-нибудь переживёт без твоих песен.

Урувай всплеснул руками. Посмотрел на ладони и вытер пот о бёдра.

- Давай поговорим об этом ещё раз завтра. Нет! Мы поговорим об этом послезавтра. Хотя лучше бы никогда. Я не хочу терять друга, но я не хочу терять и дом. Почему меня заставляют делать такой жестокий выбор? Кто его придумал? Не Верховный ли Бог?

Он опрокинулся на спину и затряс руками над лицом.

- Кто мне ответит?

- Он сам и ответит, - сказал Наран с улыбкой. – Поехали со мной, и ты тоже сможешь спросить, за что тебе дан такой жестокий выбор.

Урувай уронил руки.

- Я лучше спрошу у шаманов.

Наран выставил вперёд палец.

- Не смей. Если ты так поступишь, всё, что тебе останется - оплакивать нашу дружбу и скорбеть по ней, как по отбросившей копыта кляче.

На том закончился их откровенный разговор. Было самое начало лета, время для путешествия самое удачное, но тогда Наран так никуда и не тронулся. Идея отправиться в путь вызревала в нём и наливалась соком, как семечко ковыля. Его пробовали на прочность ветра, дёргая за волосы и бороду, пробовала на прочность земля, пытаясь выпить все соки обратно.

И вот теперь, в день начала настоящей осени, когда кончился сезон дождей и степная трава выцвела до равномерно-бурого оттенка, идея вызрела до самой сердцевины.

Наран больше не смог заснуть. Он дождался, когда дыхание спящих превратится в сонное предутреннее покряхтывание и зевки, и первым выбрался наружу.

Было уже светло. Вокруг стойбища бродили кони, и мальчишки-погонщики сгоняли их в табун. Были слышны их резкие крики, да звук рассекающих воздух прутиков. Где-то раздували смоченные росой угли, из шатров вытаскивали просушенный навоз – лучшую пищу для огня. За две недели шатры, казалось, вросли корнями в землю, и земля пустила в них свои корни, пронизав войлочный пол травой и пропитав приятным запахом своего рыхлого чёрного тела. Шатры будут стоять здесь всю зиму, до тех пор, пока сошедший снег и просохшая под весенним солнцем земля не позволит им двинуться дальше; детские игры, лёгкие прикосновения женских стоп и внушительные шаги мужчин уже превратили колкую траву, достающую иногда до самых бёдер, в мягкий естественный ковёр. На каркасах из прутьев вокруг кострищ сушилось мясо и нанизанная на конский волос рыба, оттуда шёл одуряющий запах. Этим мясом аилу предстоит питаться всю зиму, лишь изредка позволяя себе немного молока или живой горячей крови. Животных требовалось беречь, потому что без стада аилу грозит неминуемая голодная смерть.

Под навесами сложены сёдла и верёвки-уздечки, и Наран пошёл проверить, как нежная кожа перенесла ночь. Вроде бы, было довольно холодно, а под утро пошёл запоздалый дождь, отбившийся от стада дождевых туч.

Следом за Нараном из шатра появился его старший брат, Таратар. Он зевнул, похлопал себя по животу, оглядывая окрестности и размышляя, стоит ли ему принимать новое утро улыбкой или лучше рассердиться на него за сырость земли и разболевшийся зуб. В конце концов, он поймал лицом солнечные отблески, сладкие, как ягодный сок, и снисходительно пробурчал себе под нос молитву духам.

День обещал быть хорошим.

- Эй, мелкий! – крикнул он. – Что ты там делаешь? Нужно развести огонь.

- Сёдла в порядке, - отозвался Наран. Он исследовал изнанку каждого седла, поднял крылья и внимательно проверил на предмет плесени.

Брат пробурчал что-то наподобие «Я рад» и ушёл в сторону выгребных ям – оправляться.

Таратар был главой их семейства, умелым охотником и храбрым воином. Хотя на их жизни войн не выпало, старики считали, что, например, полвека назад, когда ужасающая жара выплеснула в степи темнокожих южан, вооружённых отделанными золотом копьями и луками, он дрался бы за каждую пядь земли, как тигр. Правда, даже тогда войны не получилось. Южане поискали в степях города, которые можно было бы захватить, и, не найдя их, отбыли восвояси. Те, кого не убили лошадиные оводы и змеи. Отца не было на свете уже три года, и прах его уже давно уплыл с дымом в небесную степь.

Наран смотрел на прямую спину брата, на широкие голые лопатки и пятки, загрубевшие до крепости лошадиного копыта.

Их народ зародился в чреве земли, получив от неё плоть, состоящую из мышц и костей, гордую осанку, черты лица, будто бы вылепленные из размоченной глины руками, и взяв от неба самую малость – пронзительно-голубые или серые глаза и волосы, в которых, как верит всякий обитатель степи, заключено стремление повиноваться ветру и следовать за ним, куда бы он не повёл. Каждый, кто острижёт волосы, мгновенно теряет всякую волю к передвижениям, вообще – всякую волю, и уподобляется цветку, который живёт только до первых холодов, а потом так же покорно принимает смерть. Отросшие волосы по давнему обычаю заплетали в косы и  опускали на плечи.

- Хорошее сегодня солнце, - сказал Урувай.

Крупное его тело забрано в лёгкий халат, слегка расходящийся на боку и трещащий при каждом вдохе. Пояса не было, на розовой щеке ещё сохранился след от подушки. Руки испачканы в навозе. Никакую другую работу утром ему не доверяли, да и здесь нужен был глаз да глаз: половина драгоценного топлива рисковала затеряться в траве. Шатёр Уруваева семейства стоял чуть дальше, возле ручья, отличался от остальных искусной, правда, весьма пообтрепавшейся вышивкой сцен кочевой жизни и погона лошадей. Заправлял там грозный его дед, седоусый и с постоянно трясущейся головой, один из старейшин аила. Даже отец Урувая был там на побегушках. Семейство Нарана было по сравнению с этим древним и почётным родом очень маленьким.

Наран кивнул. Сказал вместо приветствия:

- Сегодня. Я решился.

Урувай побледнел и, встряхивая кистями и причитая, побежал прочь. Наран отправился заниматься костром.

 

Поздняя осень – не лучшее время для начала путешествия. Даже для конца путешествия не лучшее: все места для зимовки уже заняты и приходится или проситься к кому-то в аил, либо занимать неуютные, продуваемые всеми ветрами, заболоченные стойбища, где до воды придётся ходить по хрупкому льду, а лошадям - вытаскивать из промёрзлой земли луковицы кизила и репейник.

До весны Наран ждать не собирался. Оборвались какие-то корни, связывающие его сердце с аилом, со всеми этими людьми, и Наран получил возможность унести его с собой. И не собирался больше терять ни дня, несмотря на то, что это сердце начинало колотиться от страха каждый раз, стоило подумать о дороге и об одиночестве.

День прошёл так же, как и две недели накануне. Считали лошадей (их получается всё время разное количество, но до тех пор, пока иногда их получается больше, чем накануне, беспокоиться не о чем), планировали большую охоту назавтра. Женщины подшивали к зиме шатры, мужчины, расположившись кружком на траве, откуда солнце уже выпарило влагу, делали составные жердины для новых юрт и жевали вчерашние и позавчерашние новости. Иногда бубнёж сходил на нет, и тогда над их кружком поднималась хромая и нестройная, но очень душевная песня.

Детей отправили на пастбища, собирать топливо для костра и ягоды к ужину. Над шатром шаманов курился дымок, и под нестройный ритм барабанов оттуда слышались протяжные напевы.

Наран просился почистить и вычесать лошадей, чтобы удалиться под этим предлогом подальше от посторонних глаз и заняться своим Бегунком, которому предстоит пробежать самый длинный и самый трудный за всю его короткую жизнь путь, но брат отправил его таскать воду.

Там, возле ручья, его и нашёл Урувай.

- Я иду с тобой.

Наран с неприязнью смотрел на ручей и морщился, когда особо ретивые брызги долетали до него и оставляли холодные поцелуи на изуродованных щеках. Опускать руки в ледяную воду не хотелось. Разуваться, чтобы подобраться к воде, не хотелось тоже. Вообще, по аилу положено ходить босиком, но земля с самого утра щипала его за ступни то листом крапивы, то камешком, словно услышала, что с сегодняшней ночи дотянуться до его ног будет очень непросто, и решила отыграться заранее. А кроме того, он ведь действительно готовится к походу, так почему бы не разносить сапоги заранее…

- Ты сказал кому-нибудь?

- Нет. Дедушка спросил, зачем я собираю тёплый халат, и моринхур, и свою красную шапочку. Я сказал, что хочу исправиться и собираюсь к весеннему кочевью немножко заранее. Чтобы, когда появится свежая трава и первые одуванчики, быть уже полностью готовым и не задерживать своих родственников.

Наран хмыкнул. В любых сборах Урувай был тем, кто умудряется оставить половину своих вещей валяться на траве, а другую половину – погрузить не на ту лошадь. У любого кочевника способность наводить в своих вещах порядок сидит глубоко в крови. У Наранова друга глубоко в крови сидит способность обувать на ноги не те сапоги и замечать это только к вечеру.

- Он, должно быть, подумал, что это хороший знак.

Урувай смущённо улыбнулся.

- Дедушка сказал, что мне, наверное, следует уже начать искать своего коня.

Наран засмеялся и пнул кадку.

- Пожалуй, и вправду стоит. Сегодня батя Ахнар празднует свой очередной седой волос. Все будут весёлые, после кислого молока всех разморит и потянет в сон. Не думаю, что они будут способны ругаться сильно в таком состоянии. Мы выедем в ночь или ранним утром.

В большом шатре жил старейшина с пятью жёнами. Батя Анхар был старейшиной самого большого семейства, в прошлом не раз ходил в походы на восточные кочевые племена, на урусов и арабов, управлял своим семейством строго, да и сейчас ещё не потерял собачью хватку и нюх на верные решения.

Этот нюх проявлялся в способности в нужное время учинить пирушку, найти для неё повод, чтобы в глазах духов и предков это не было пустопорожним переводом продуктов, и созвать не только своё семейство, но и всех мужчин родного аила. На любом совете слово бати Анхара было решающим, а когда он говорил, замолкали даже собаки за стенами шатров. И сейчас Наран собрался сказать о своём уходе именно ему.

Вокруг шатра бати Анхара целыми днями мельтешили дети, будто осы вокруг земляного гнезда, и никто не мог понять, включая, наверное, и самого старосту, какие из них его, а какие чужие. И число детей, которые укладывались спать там каждый вечер, всё время было разное. Старейшина не был таким уж старым, и вчера вечером у него появился десятый седой ус.

По этому поводу в его шатре собрался почти весь аил. Закололи нескольких баранов, достали обескровленное конское мясо, что возили долгое время под сёдлами, ожидая, пока из него вытечет вся жидкость и пока оно пропитается конским потом. Ковры отодвинули к стенам, скатали из них лежанки и сиденья, а прямо на полу вольготно раскинулся стол. Разложена на блюдах конина, дымит в высоком чане мясная похлёбка, тут же молоко и ягодный сок в кувшинах. После такого пира любой монгол сможет обходиться без еды следующие двое суток. Скорее всего, так и будет, поэтому мужчины ели от сердца и не было такого подбородка, что не измазан бы был соком.

Костёр посреди шатра довольно гудел, выбрасывая в небо всё больше искр и с аппетитом набрасываясь на кости, что с поклоном клали на краешек его трона.

Наран дождался, пока все соберутся и утолят первый голод. Батя был в хорошем расположении духа, шутил, общался на возвышенные темы с шаманом и ковырял в зубах длинным ногтем.

«Пора!» - решил Наран. Повсюду он видел знаки. Вон дети носятся мимо, как листья, будто бы здесь уже зародился первый весенний ветер, и отсюда, из этого шатра, он распространится по всей степи, преодолевая зимнюю стужу.

Он поднялся, выбирал из халата сухие травинки, в то время, как мало-помалу затихали разговоры и все взгляды обращались к нему. Если человек стоит долго, значит, ему есть что сказать. Молодые не имеют права привлекать к себе внимание, они могут только стоять и ждать, когда им это внимание даруют. Но такие, как Наран, редко брали слово, и через минуту установилась тишина.

Когда он почувствовал, как от напряжения дрожит у него под ногами земля, рассказал о своих планах.

- У меня только что появился одиннадцатый седой волос в усах, - хмуро сказал батя Анхар. – Я предлагаю отпраздновать и это тоже. Но понимаешь ли ты, что две рабочих руки – серьёзная потеря для аила? Кто будет вести твоих коней, когда ты уйдёшь?

Батя Анхар был маленьким, жилистым монголом с большим плоским лицом. На этом лице с поразительной подробностью всегда отображались любые эмоции и мысли. Тонкие аккуратные усы висели чуть ниже подбородка, и, глядя на них, каждый понимал, зачем Анхару понадобилось чествовать каждый седой волос. Волос там было не так уж и много. Десятый свисал справа ото рта, и был аккуратно подвязан синим шнурком. Глаза раскосые и внимательные, будто две рыбьих косточки.

Он поднёс ко рту чашу с брусничным соком, во второй руке ожидала своего часа и капала соком на халат баранья лопатка. Наран следил за руками бати Анхара. Кисти похожи на головы птиц на длинных шеях, и движения их от стола ко рту - как будто две птицы кормят в гнезде птенца. На правой руке не хватало мизинца.

- Я тоже иду?! - пискнул Урувай.

- Кто там ещё идёт, - проревел старейшина, вмиг растеряв всю свою обстоятельность, и отбросил от себя полуобглоданную баранью кость. Не вытирая рук, упёр их в бока. – Покажись!

Друг поспешно поднялся, качая подбородком и словно раздумывая, не отвесить ли на всякий случай пару поклонов. Или с десяток.

- Я не навсегда ухожу, - торопливо сказал он. - Я провожу моего друга и вернусь. Он хороший, и я не хочу бросать его в степи одного…

- Не желаю ничего слышать, - сказал старейшина, и вытянутая для расслабления в сторону нога его задёргалась от тика.

Наран скосил глаза туда, где сидел в окружении своих сыновей дед Урувая, и ухмыльнулся про себя. Рот открыт, словно отказала какая-то мышца, по пышным усам, кое-как закрученным в косы (с тем же успехом можно было бы попытаться приручить жёсткий валежник), струится молоко.

Урувай шажочек за шажочком отступил за спину друга. Тело у него неповоротливое и большое, но шажочки остались самыми детскими, которые Наран видел у взрослых мужчин. Он пытался спрятаться за худощавого Нарана, но полностью это никак не получалось. Вот пытается убрать руку, пригнуть голову, чтобы не торчала над шапкой друга, подвинуть нужным образом ногу. Втянуть живот. Наран слушает тяжёлое дыхание. Сначала всё по очереди, потом одновременно, и в результате довольно громко пукает. Щёки и лоб наливаются краской, будто бы там, в голове, перебили какую-нибудь артерию, по шее струится пот. Но его промах всё равно никто не замечает: Наран прошит взглядами, словно иглами, и кажется, что если вдруг подожмёт ноги, то останется на них висеть.

- Ты оставляешь нас совсем одних, Наран. У нас и так мало мужчин. Кроме того, - батя поёрзал, устраиваясь поудобнее, но новое положение тела ему тоже не понравилось, и брови его поползли вниз. – Кроме того, зима наступает. Перед зимой мы беспомощны и медлительны, как улитки. Со всеми юртами, со всеми женщинами и жеребятами, и повозками… А вдруг что! Вдруг нам придётся сняться с места и ехать… Ае! Ты соображаешь, что делаешь? Без нашего костра ты околеешь насмерть, и, чтобы добыть твою кровь, диким зверям нужно будет самим разводить костёр.

- Я должен отправится в странствие. – Наран медленно водил глазом по собравшимся. Оба его брата были здесь, и он остановил взгляд на каждом, пытаясь расколоть каменные лица. – Я слышу голос в моей голове, который говорит, что я должен ехать.

Никакой голос в его голове не звучит, но небольшая ложь не помешает. Наран быстро взглянул на старшего шамана. Старший шаман отвёл взгляд и принялся терзать кусок конины, раздувая щёки и показывая гнилые зубы.

- Посмотри на меня, батя! Всё написано на моём лице. Надо мной до сих пор кружит тот стервятник, что должен был склевать мне мозг семь зим назад. Может, я паду по дороге, и тогда круг замкнётся. Всё встанет на свои места. Что бы я не начинал, всё сочится сквозь пальцы, как вода. Огонь кусает меня, а если что поручают сделать, всё валится из рук.

- Это правда, - подал голос шаман. - Этой весной я поручал ему забить хромого жеребца и добыть кости. Он пришёл ко мне и положил нож к моим ногам.

Староста поднял брови.

- На ноже даже не было крови, - продолжал шаман. - Он не забил лошадь. Хромой жеребец от него убежал!

- Почему ты не сказал об этом мне? – поморщился батя. - Я бы дал ему плетей. Теперь уже поздно, он ничему не научится.

Это напоминание произвело какую-то перемену в Наране.

- Меня затошнило, и я дал тому жеребцу уйти. Хлопнул его по крупу и сказал ему, чтобы он бежал так быстро, как позволяла хромая нога.

- Он ушёл? – спросил староста шамана.

Шаман, похожий на цыплёнка куропатки с большой головой на тонкой шее, покачал головой.

- Я послал с ножом Мимира, и Мимир нашёл его в стаде.

- Видишь? Ничего не изменилось от твоей добродетели. Жеребец всё равно отдал свою кровь аилу, а ты заклеймил себя, как малодушный. Теперь я должен принять тебя в услужение, чтобы учить уму-разуму – или выпроводить. Вижу, ты сам хочешь второго.

Батя Анхар замолк, взгляд его пошёл бродить по столу. За спинами взрослых женщины ловили детей, чтобы уложить их спать. Снова послышалась обстоятельная речь:

- Я не мудрый старик и не шаман, но я всё равно дам тебе поучение, которое вертится у меня на языке. Ты должен прикладывать свою доброту так, чтобы она давала плоды. Пустая добродетель хуже злобных мыслей, потому что даёт ложную надежду с одной стороны и покрывает всё туманом с другой. Ты идёшь и думаешь: крови на этом ноже сегодня не будет и за это Йер-Су должна благодарить меня. Жеребец думает: меня не будут колоть и моё сердце останется при мне. И он будет в два раза сильнее кричать и рваться с повода, когда придёт другой человек с ножом, потому что один раз уже родился заново.

Наран молчал. А потом опустился на колени и вдохнул истоптанный ногами войлок. Единственный оставшийся ус его подметал пол юрты. Веки хлюпали, будто почва после едва-едва прошедших дождей, но он ничего не мог с этим поделать.

- Спасибо тебе за важное поучение, отец. Я пронесу его через всю жизнь. Но я всё равно уйду.

Краешки губ бати Анхара от удивления поползли вниз. Отцом постороннего человека монгол мог назвать только в том случае, если он спас жизнь ему или кому-нибудь из ближних. Не важно, словом ли, делом или как-то иначе. Это самая большая дань уважения, которая возможна от одного человека к другому.

Урувай попытался сжаться в одну большую точку, превратиться в одного большого идола. Но его выдавала крупная дрожь. Наран поднял голову.

- Вы все относитесь ко мне снисходительно, помня, что я часть вашего аила, и помня, как мне не повезло в детстве. Ведь на первом месте семья! Но на самом деле я как подорожник, что запутался корнями с благородным ковылём. Вы не знаете, какую змею поселили с собой жить в одном шатре.

Наран щерится, показывая дырку между зубами, и женщины тихонько отползают к стенкам шатра и поджимают под себя ноги. От дальнего угла, возле костровища, на него большими глазами смотрят дети.

Староста взмахнул рукой. Наран видел, что в лице у него произошла какая-то перемена, но не мог ещё уяснить какая.

- Иди. Убирайся. Не желаю тебя видеть больше никогда. Женщины, соберите им поесть мяса и каши в мешок. Только не кладите самое хорошее. Мясо самое костлявое… ну, да вы меня поняли. Ну, что ты здесь ползаешь? Убирайся! Убирайся! Только не через вход. Не оскверняй мне порог своим уходом, смертник! Подними вон там полог, вылезай и никогда больше тут не появляйся.

Он швырнул в Нарана чашей, и тот уполз, словно большой паук, утянув за собой друга.

Только снаружи Наран понял, что произошло с лицом бати Анхара. Он же плакал! Плакал и пытался скрыть это за гневной маской и трясущимися губами. Он попытался найти в себе силы, чтобы встать с колен, но вместо этого обнаружил позыв к смеху. Вытащил его наружу, и собаки, дежурившие снаружи в ожидании костей (высосанных до конца и обглоданных: настоящий кочевник с детства знает, какое расточительство пренебрегать любой жидкостью и самой маленькой капелькой жира), бросились к нему и стали вылизывать его лицо.

Урувай бегал вокруг, тянул в разные стороны и рвал на себе волосы.

- Что ты? Что ты? Вставай!

Всё ещё катая по горлу беззвучный смех, Наран попытался подняться и тут же рухнул обратно.

- Я не могу!

- О Боже! Почему?

- Это порвались последние корешки. Я теперь как одуванчик с пушистой шапкой - целиком во власти ветра.

Семья была всем для каждого монгола. Только вместе, только когда стоят гордые шатры, этот народ может набросить на гордую степь уздечку. Одиночек она топчет. Только теперь Наран начал понимать, что то, что они задумали, может принести благо только воронам да степным собакам, которые всласть попируют над их костями.

Но отступать уже поздно.

Урувай, с перекошенным лицом, сам как побитая собака, убежал, сказав, что ему нужно забрать вещи, а Наран посидел ещё немного и побрёл к лошадям. Ноги его подкашивались и дрожали.

Было уже темно и будто бы похолодало. Шатры стояли, как отряд древних воинов на конях, усы – разнообразные украшательства и шнурки – колыхались, когда их трогал забредший сюда неизвестно какими тропами из степи ветерок. Гнев поднимался над будто бы топором стёсанными головами чёрным дымом, а в сердце каждого трепетал едва угадываемый огонь, разгоняющий по венам кровь.

Наран шагал между ними, как забытый кем-то несмышлёный малыш, не подозревающий о том, что сейчас здесь будет драка и кровь, и смерти. Думал о том, что там, в каждом шатре, сидит по нескольку женщин и детишки. Если он был таким шатром, внутри бы не было никого. Только темнота. Не было даже огня… Нет! Нет! – Наран даже взмахнул руками от этой мысли. Там был бы пожар. Горели бы постели, трескалась от жара посуда. Горели тела неопознанных людей, словно внутренние органы, истерзанные заживляющими снадобьями шаманов.

Шатры кончились. Юноша махнул часовому и осмотрелся в поисках своего коня. Из всех лошадей своего семейства Наран выбрал этого приземистого, с которым всегда приходилось быть начеку. Ещё днём он загодя посадил его на корду, чтобы не искать в темноте по окрестностям, и привязал не к колышку и не к коневязи, а к единственному в округе наиболее рослому кусту облепихи. Тихо свистнул, и Бегунок обиженно покачал головой. Все его друзья разбрелись, и жеребец стёр все зубы, пытаясь размохрить верёвку.

Невдалеке паслась пегая кобылка Урувая, под стать всаднику, большая, с несоразмерно большим крупом и с изрядным брюшком. Наран привязал и её тоже, зная, что сам друг ни за что не догадается этого сделать.

Немного погодя появился и сам Урувай. Пыхтя, он тащил на себе седельные сумки.

- Приходил дед, - сказал он, избавившись от груза. Лицо и затылок его взмокли от пота, и косы прилипли к голове, словно два бараньих рога.

- Ругал?

- Гордился, - коротко сказал Урувай. Наран внимательно изучил его лицо. Уши горели – не то от смущения, не то от того, что их хорошенько надрали. Друг разминал плечи и раскручивал скрутившиеся от страха усы. – Сказал, что я настоящий внук его деда, раз не бросаю друзей в беде. От расстройства побил всех своих сыновей и раздал подзатыльников внукам. Я сказал ему, что провожу тебя до гор, а потом поверну обратно. Может, мы сможем вернуться вместе?

Наран обнял его за огромные плечи.

- На большее я и не рассчитывал, дружище. Я буду очень рад, если ты будешь рядом хотя бы до первой точки моего поиска.

Ночь раскручивала над ними длинные хвосты созвездий. Этот день – возможно, последний ясный день перед зимой. Природа уже готовится сбросить старую шкуру, волосы на её голове увядают и начинают проглядывать длинные чёрные проплешины. Старики говорили, что осень – это старость степи, а зима – её бесконечная седина. Но на то она и богиня, что каждую весну рождается заново и раз за разом беременеет от жеребца-неба бесконечным помётом тварей, больших и малых. Шатры заключали их двоих в кольцо, словно материнские руки младенца, и из главного оставшиеся женщины и дети начинают потихоньку растекаться по своим шатрам. Из темноты слышно похрапывание коней и хруст травы на их зубах.

Рысью подбежал какой-то мальчишка со свёртком из больших листьев под мышкой. Подёргал за руку Урувая. Наран, зная, какое впечатление производит на детей его лицо и в особенности мимика, не стал поворачивать голову, а только скосил глаз.

- Ты и правда уходишь? Тятя Анхар очень разозлился.

- Правда, - Урувай опустился на корточки. – Но я ещё вернусь, чтобы сыграть тебе на морин-хууне.

Малыш посмотрел на него с восторгом. Перевёл взгляд на Нарана. Сказал:

- Надо было выдать вам порки.

Он всунул Уруваю между дряблых ладоней свёрток и испарился.

Друг понюхал свёрток, пошелестел листьями лопуха и улыбнулся.

- Еда.

- Он и правда просто-напросто мог выдать мне плетей. Батя Анхар. Зачем он так расстроился?

Урувай сунул в рот пухлый палец.

- Он специально старался разозлиться, чтобы суметь отправить тебя восвояси. Ты откусил от его сердца кусок, приятель.

- С чего бы? – буркнул Наран. – Я же ему не сын. Хоть и назвал его отцом.

- Но он батя, самый старший в аиле, и должен быть самым заботливым. Ты ему не сын, но он отец всем нам. Понимаешь?

С минуту Наран пытался об этом размышлять. Но ни одной стоящей мысли в голову не шло. Во рту запеклась слюна.

Урувай зевнул, кадык его затрясся в сладкой судороге зевоты. Сказал:

- Я пойду спать. Ты идёшь?

- Нам нужно выехать с рассветом.

- Ты не пойдёшь в шатёр?

- Останусь с лошадьми. Хочу подготовить своего Бегуна к большой дороге. Он ведь никогда ещё не видел столько пустого места сразу, сколько нам предстоит пересечь. Представляешь? Ни единого шатра вокруг, ни единого всадника и не единой лошади. Только пустота.

Друг подумал и уселся прямо на землю. Сказал:

- Ты ведь тоже не видел.

- Да, - Наран улыбнулся. – Мы с конём будем уговаривать друг друга её не пугаться.

 

Глава 2. Керме.

 

Керме разговаривала с Йер-Су.

Отпечаток конского копыта лежал под детскими пальчиками, пыльный и значительный. Этот след своими изгибами, расположением комьев земли давал ей понять, что Йер-Су её слушает. И Керме роняла в это раззявленное ухо бессвязные слова, всё, что не находило выхода за день, оборачивалось горячими каплями.

Сегодня началось лето. Девочка почувствовала это по тому, как изменила запах полынь и как в общий аромат, разливающийся над степью, вплели свою тонкую ниточку ромашки.

Сегодня кто-то подложил ей в кровать лягушку, и они всё утро проиграли вместе. А потом, когда созвали завтракать, она каким-то образом променяла земноводное на чашу с молоком. Нельзя сказать, что медовое молоко хуже прыгучей твари, но всё же лягушку немного жалко. После завтрака Керме звала её шёпотом, но на зов так никто и не пришёл.

Сегодня она услышала от кого-то, что кони съели всю траву вокруг на дневной переход и теперь гложут лопухи и сырую землю. И что в скором времени придётся трогаться дальше. Это ничего не значит - мало ли новых мест узнавала за свою жизнь Керме, которые казались через два-три дня похожими, как два кивка головы, - просто, чтобы поговорить с сестрицей-землёй, нужно будет искать новое ухо в достаточной удалённости от шатров.

Все эти важные новости она излагала в земляное ухо, иногда наклонившись к нему очень близко, так, что рот щекотали одинокие травинки, иногда выпрямившись и роняя слова с большой высоты, как будто те вдруг обрели вес. Вокруг никого не было – Керме это чувствовала - суета аила осталась в стороне.

Когда не с кем было поговорить, она разговаривала с богами. Она никогда их не видела, но, с другой стороны, она никогда не видела ничего на свете. Так что нет разницы, разговаривать со спрятавшимся в гнезде из спутанных травинок мышонком или с богиней земли, чья коса, говорят, благоухает, как целое поле цветущего крестоцвета.

С другой стороны, разговорами она увлекалась редко. Девочки вообще все неразговорчивые, особенно те, которые уже вышли из возраста детского щебетания обо-всём-подряд, но Керме была среди них как сова среди суетливых соек.

Но если уж доверяла кому-то свои  впечатления, то доверяла Йер-Су.

Тенгри Керме любила, как сурового отца. Душным знойным летом он мог ударить зазевавшуюся девушку солнечной плетью, просто потому, что она высунулась не вовремя из шатра и попалась под горячую руку. Но обычно он ласков. Керме робко улыбалась, чувствуя прикосновение к своей щеке его усов.

А в следующую минуту могла схлопотать от него пощёчину.

Зимой солнечный бог уходит на охоту в далёкие степи, иногда за великое море, и возвращался только по весне.

Посидев ещё возле лошадиного следа и поигравшись с цветком кашки, Керме бежит в аил. Босые пятки щупают землю, узнают кочки и впадины, которые она уже проходила по дороге сюда. Время к вечеру, а ещё нужно сделать дневную работу, к которой она пока не приступала. Замесить глину, комками которой будут выкладываться очаги в шатрах на новом месте, доплести из гибкого сушёного вьюна корзинку.

Возможно, потом, под шептание ночных мотыльков, бабушка снова расскажет ей какую-нибудь сказку. Выведет из шатра и скажет:

- Чувствуешь? Это ветер. Познакомься и узнай его лучше. Это твой муж. Ты слепая и никому не нужная, поэтому твоим мужем будет ветер. С ним ты сможешь танцевать любой танец, который захочешь.

Керме жмурится, навострив нос.

- Из какого он аила?

- Его аил на облаках. Золотые шатры стоят там, и войлок его прошит белыми серебряными нитями. Бывает, он утаскивает шатры нашего племени к себе на облака.

- А как выглядят облака?

Бабушка молчит некоторое время, и Керме словно бы снова ощущает пальцами складки на её лице.

- Бедная. Ты никогда их не увидишь.

- Но я смогу потрогать, если Ветер увезёт меня на своё коне.

- Счастливая, - вздохнула бабушка и больше ничего не сказала.

Керме хотелось снова послушать про ветер. Другие девочки в её возрасте уже знали, за кого пойдут замуж. У них было преимущество: они росли вместе со своими будущими мужьями, вместе учились ездить верхом и носились под ногами взрослых в то время, как те занимались своими скучными и важными делами.

У Керме же не было никого. Кроме, может быть, Растяпы, да дырки в земле, с которой иногда можно было поговорить по душам.

Поэтому, когда появился небесный странник, перед которым склоняется трава, а небесные овцы бегут, как от огня, которые засевает землю по осени водой, а зимой – снежными хлопьями, она страшно обрадовалась и вцепилась в бабушку, по её выражению, «что голодный клещ». Пусть она никогда его не видела, пусть, но зато она знает, что когда-нибудь окажется там, в расшитом золотом шатре на самой верхушке облака…

Сегодня останусь и послушаю сказку. Упрошу старую ещё раз рассказать про повелителя небес и про его девятиногого коня. А завтра нужно будет улизнуть пораньше, чтобы проведать овец и Растяпу.

Девочка не выбиралась к ним – страшно подумать! – со вчерашнего дня.

Керме любила быть с овцами. Иногда ей доверяли пасти их, хотя при этом всё время кто-то находился неподалёку. Она не знала, что такое зрение, но уши, как два пугливых зайчика, исправно доносили ей, что делается в округе. Неведомый сторож ходил туда и сюда, стукая по голенищу веточкой ольхи.

Хотя зачем их пасти, Керме не понимала. Они прекрасно кушают и без её присутствия и не сдвинутся с места, даже если дождь промочит их шкурки насквозь. Но сознание ответственности, несколько большей, чем ответственность за заплату на халате какого-нибудь из многочисленных её братьев, подогревало изнутри.

Среди этого мягкого, постоянно колышущегося облака тепло и хорошо. Будто закутывают в шерстяное одеяло, только оно ещё и живое. И пахнет не так, как мёртвые шкуры, которыми устлан пол в шатре. Иногда бабка искала её и звала: «Керме! Керме!» - но Керме не отзывалась. Она засыпала, уткнувшись носом в шею какой-нибудь овцы; и кудряшки щекотали ей ноздри. Просыпалась, только чтобы согнать с себя переползшее с животного насекомое, и снова проваливалась в зыбкую дрёму.

Если спать не хотелось, Керме сидела и слушала дудочку пастуха. Это Отхон: его дудочка всегда с хрипотцой, как будто в неё набили земли. Хорошо, что он её не видит. Шуточки Отхона всегда глупы и безобидны, иногда он даже неплохая компания, но обычно в такие моменты Керме хотелось побыть наедине со своим стадом. Она считала себя частью этой кучерявой дышащей массы. Иногда даже ложилась на живот и, чувствуя, как по лицу скользят дряблые овечьи губы, жевала вместе с ними жухлый чабрец.

Рано или поздно её находили и вели домой.

- Что мне тебя привязывать, как собаку? Ищай тебя потом, свищай. Не досвищаешься, – серчала бабка. Хотя знала, где её найти утром и днём, и в любое остальное время. Стоило только получше поискать.

Бабка вырастила её с самых малых лет. Первое слово Керме было «баба», а ещё «куня», что означало «кузнечик», и «шаво», что могло означать либо «шершаво», либо «жарко». Ручонки тянулись, казалось, сразу во все стороны, уши и нос росли вперёд всего остального, словно посаженые в благодатную почву луковицы маньчжурского лука. У нее отсутствовало зрение, но был целый ворох других чувств. Про маму она не расспрашивала – слишком много в аиле женщин, которые могли быть её матерью. Они не делали никаких различий между нею и остальными детьми, и малютка могла запросто засыпать в чужом шатре, обласканная чужими руками. А когда стала старше, подумала: если уж всё воспитание заключалось в кормлении грудью, то спасибо: не хотите кушать - никто не заставляет. Мы покушаем сами. Тем более что есть такая замечательная бабка, которая рассказывает ей сказки и вытирает сопельки, когда суровые морозы загоняют на весь день под одеяло…

И точно так же её отцом мог быть муж любой из этих женщин. Должно быть, он и сам уже забыл, что вот этот слепой зверёк с почти белыми глазами – его родная кровь.

Керме пробиралась по муравейнику-аилу, находя одной ей ведомые знаки. Возле первого шатра запах лука и сушёных грибов. Неприметно вкопанный в землю маковый стебелёк возле места, где готовят самую вкусную ягодную кашу. Женщина-хозяйка там изрядная ворчунья, но вот кашу, которую она носит раз в неделю к общему столу, все дети уплетают за обе щеки. Пропахшее чужим дымом кострище, настолько чисто вытоптанное, что вряд ли кто-то его замечает, кроме Керме. Они здесь только третью неделю, а с зимы здесь стоял другой аил… Она на верном пути. Потоптаться, подождать, пока мимо тащат четыре человека что-то большое. Детское воображение нарисовало огромную личинку, за которую сражаются и которую таскают туда и сюда изредка муравьи. Вот мерный скрип и беспокойные голоса: то чистят от грязи и смотрят повреждённое копыто, и девочку окатывает тяжёлым горячим запахом - животным беспокойством. Здесь живёт лошадиный лекарь, очень уважаемый всеми старик.

Вот наконец и дом. Прошмыгнула в шатёр, налетела на кого-то из мужчин и нырнула с испуга под валяющуюся у самого входа подушку. И так же, прижимая подушку к голове, проползла на женскую половину.

Пахнет дымом. Может, бабуля будет что-то готовить.

- Это ты, Слепая Белка? – голос старухи, слегка чем-то затруднённый. Керме представила, как она сидит, сжимая в уголке рта иголку из рыбьей кости. Руки заняты шитьём.

- Я, бабуля! – отвечает, удостоверяясь, что взрослый мужчина покинул шатёр.

- Поди сюда, чертовка. Сегодня для тебя особое занятие. Лёгкое. Можешь немного отдохнуть от своего каждодневного сидения на моей шее. Только не спи, - бабка спустила на неё всю свою словесную воду, доканчивая на шитье последние стяжки, и только потом перешла к сути: - Бебеку нужен отвар из горьких трав. Вот и они лежат, видишь, я уже сама встала и всё для тебя собрала. Вот полынь, вот чабрец… даже разожгла тебе огонь и поставила воду.

- А ты? – упавшим голосом спросила Керме.

- Мне нужно дойти до Тары. Накопилось что-то, что двум старым женщинам в расцвете сил нужно обсудить.

Керме сразу поняла, что спорить бесполезно. «Если бы я прислушивалась, что жужжит над моим ухом каждая муха…» - сказала бы непременно бабка. Девочка уже давно решила про себя, что в старости ни с кем ничего и никогда не будет обсуждать. Даже если вдруг все мужчины разом начнут ходить на голове, и – не будет. А когда между её ног будут суетиться собственные малыши, все время пойдёт только им. И конечно же, никакой работы. Для них она всё будет делать сама.

Керме не злилась. В конце концов, эта бабка – не её мама и даже, может быть, не родная её бабушка.

Девочка осталась одна. Под котлом шипел горящий дёрн. Иногда он плевался, с резким свистом выбрасывал искры, и тогда она вздрагивала, суча ногами, пыталась сильнее вжаться в стенку шатра.

Огонь был ей врагом. Этот большой змей, волокущий своё тело сквозь дыру в потолке юрты и обратно, вновь и вновь старался тяпнуть её горячими клыками – раскалённым краем котла.

Девочка приближалась к нему осторожно. Рядом с огнём нельзя было пользоваться острыми предметами и вообще держать в руках нож или иглу. Огонь – тонкошеий небесный скакун, нервный и стремительный, может наскочить на острое и распороть себе брюхо. И тогда огня аилу не видать до самого конца времён.

Орудовать топором рядом с живым огнём тоже нельзя. Так же, как и рядом с текучей водой.

Однажды она уже встречалась со змеёй: когда-то давно, когда мама-земля ещё не отпускала её далеко от себя, брат нашёл для неё полоза. Сказал, что держит ягнёнка, но Керме сразу поняла, что это не ягнёнок. То, что протягивал ей брат, было холодным и вертлявым, как земляной червь. И когда девочка почувствовала под пальцами холодное тело в тугой скользкой коже, когда голова, похожая формой на рыбу-краснопёрку, ткнулась ей в ладонь, Керме закричала и кричала до тех пор, пока не прибежала бабка.

Брата пожурили, хотя к тому времени он уже приделал себе лошадиные ноги, так что журить пришлось оставшуюся после него тень. Керме слышала, что взгляд Тенгри выжигает на земле от каждого живого существа такое специальное пятно, и считала, что тень уж точно никак не может поспеть за зайцем – и за удирающим братцем. Керме же ругали несравнимо сильнее за то, что переполошила своим криком весь аил.

Следовало приблизиться к этому змею, вдохнуть его запах, от которого изнутри рвался кашель или сильная икота. Опустить ему в пасть подношения в виде трав, стараясь, чтобы горячая желчь из пасти змея не укусила тебя за ногу.

Но это была работа, такая же, как следить за овцами, и Керме делала её без жалоб. В такие минуты она думала о Растяпе. Иногда её забывали на лугу или же просто не могли найти, и тогда Керме оставалась ночевать с овцами. Это были лучшие ночи в её жизни. И лучше любой пастушьей дудки – хоть Отхона, хоть кого ещё - был для неё стрекот кузнечиков и крик ночных птиц.

 

Вечером бабка не вернулась, зато заглянул сам Бебек. Керме к тому времени уже со всем почтением затушила костёр. Молча он прошёл мимо, как всегда угрюмый, как не ведавшая долгое время воды земля, и вышел, прижимая остывающий котёл к груди. Бебек – помощник и старший сын лошадиного лекаря. Должно быть, сегодня они будут кого-то лечить этим горьким отваром.

Мужчин она побаивалась, хотя в общем-то существами они были добрыми. Но эта их способность становиться вдруг непомерно большими… четыре дрожащих ноги восходили к шатрам Тенге, и девочке мерещилось, что вот сейчас солнечный бог спустится, натянет эти ноги-струны на свой моринхур, и сыграет громоподобную, очень страшную степную песню. Керме робела, слушая их величие и едкий, кислый запах, их песни грубым голосом, фырканье и прядание губами.

Много позже она узнала, что лошади и мужчины – это не одно и то же. Что лошади по нраву очень добрые, хоть и гораздо беспокойнее овец, и даже иногда разрешают покормить себя корнеплодами. Мужчины о двух ногах теряли стремление куда-то лететь и орать, тоже были дольно милыми, хоть обычно не обращали на таких, как Керме, никакого внимания. Они собирались возле очага – долгими вечерами Керме слышала их мерный говор - и вели свои непонятные разговоры. Лился по чашам кумыс, женщины подносили еду, и стоял душный аромат пареного мяса.

Потом кто-то брал музыкальный инструмент, и Керме оказывалась на охоте.

Ради этого она могла часами сидеть в уголке женской половины, зарывшись в одеяла, слушать непонятные и неприятные запахи, ради этого она готова была оставить ненадолго своих овец.

Вместе с жаром от очага она чувствовала ток дикого ветра, слышала хруст диких яблок, что лопаются под конскими копытами. Песня – это единственное доступное для неё путешествие, не считая слепых странствий между юртами по цепочке окриков женщин, которые говорили: «Нет, здесь не твоя юрта, слепая белка! Иди-ка дальше».

Под звуки струн, трубные, как крик болотной птицы, охотники загоняли джейрана. Тявкали собаки, бросаясь в клубы пыли, которую поднимали лошади, звенела тетива и шлёпала (певец обыкновенно в этот момент шлёпал по груди, шлепок по пузу означал у него почти пустой бурдюк с водой) о землю стрела.

Вот наконец финал. Джейран, топча лягушек, хотел уйти болотом, но завяз по самые коленки, и здесь подъехавший на коне охотник в последний раз спустил тетиву. Собаки, оставляя целые ручейки следов в проседающей, гнилой земле, бросились вытаскивать добычу. Испуганный стрекот суслика и крики грифов, надеющихся на какую-то поживу.

Это был для Керме новый, непознанный мир, из тех, что, как она догадывалась, ей никогда не суждено познать. Девушка покидает аил только на обозе с приданным, и путь её лежит только до следующего аила. А если слепая белка покидает аил, то…

Керме ни могла придумать ни одной причины, которая могла бы её в конце концов вывести в мир бескрайней степи, мир, где Йер-Су горлом поёт песни, вновь и вновь ведая стрелам ковыля древние сказания.

Дослушав сказку, Керме хлопала в ладоши, и колокольчик на шее тихо вторил её радости. Этот колокольчик у неё с самого детства. Такой, говорила бабка, надевают на самых ценных, самых норовистых жеребят, которые могут, погнавшись за какой-нибудь бабочкой, упустить из виду мамку или даже табун.

- Ты несмышлёная, как жеребёнок, - говорила она, - Степь вокруг полна опасностей. Вдруг яма? Вдруг гадюка или скорпион? Вдруг ты потеряешься, блуждая вокруг аила, или свалишься в овраг?

Наверное, можно было бы попросить снять это украшение: она ведь уже достаточно свыклась с миром вокруг, нашла с ним общие языки навостренных ушей и запахов. Но как-то непривычно легко сделалось бы без него, будто с коня, который всю жизнь проходил под седлом, сняли уздечку.

Пальцы всё время цеплялись за язычок, чтобы не звякал при ходьбе, так пальцы опытной монголки придерживают язык телёнка при клеймении и держат рот открытым, чтобы он его вдруг не прикусил.

Умением извлекать из горла различные звуки обладал старик Увай. Жил он в юрте, расшитой богатым узором и с тремя десятками разных заплат, к четверти которых приложила руку и Керме. Девочке он приходился дедушкой, и, помимо матери, у него было ещё трое сыновей и четыре дочери. Керме слышала, как он распевался, как стукались в его горле и в груди костяные шарики. Сама сидела тихонечко и слушала, уповая, что раз она его увидеть не может, раз не издаёт шума, то не замечает её и он. Во всяком случае старик никогда не гнал её прочь. За это она его любила, хотя он ни разу не удостоил её своим вниманием.

Иногда ему помогал другой старик – Кочу, у которого в горле жили сразу шесть скорпионов, и поэтому его пение было резким и пронзительным. В то время, как Увай рассказывал историю и наигрывал себе на моринхуре, Кочу изображал птиц, диких степных волков, а в сказках – злых стариков, и был очень собой доволен. После песни он громко хохотал, и говорил:

- А, приятель, как отлично, что ты у меня есть! Один я ни за что бы не рассказал эту историю.

Хотя охота была любимым сюжетом, бывало, старик пел предания. Случалось это во время больших праздников, когда собранному за год дикому рису из мешков был только один путь – в котёл, а оттуда в желудки, а вяленая конина застревала между зубами. Кто-то говорил:

- Время песни, старик. Мне так кажется!

Голос отзывался дружным гомоном.

- Расскажи нам про луну, что отправилась в странствия по южным степям за своим сыном.

- Расскажи нам про погоню за серебряным жеребцом, который покрыл в безымянном аиле всё стадо кобылиц.

- Расскажи нам про то, как ты ходил на медведя с собаками.

Увай посмеивался, хлопая себя по плотным бокам, и говорил:

- Не время сейчас для сказаний про охоту. Разве не видите, что сегодня за день! Сегодня наш аил - как семейство грибов, что вечно тянутся к небу, и сегодня небо увидело шляпки наших шатров, и захотело сорвать их в свою небесную корзину. Во славу Тенгри я расскажу про серебряного жеребца: это очень достойная история. Жеребцом у нас будет Кочу. Кочу, будешь для меня жеребцом?..

- Только тем, который покроет всех кобылиц, - скрипуче говорил, ковыряя в зубах Кочу, и Керме вздрагивала, заслышав этот голос прямо рядом с собой.

Бывало, дед Увай рассказывал про юношу, который ушёл до самой высокой горы, горы с белым хвостом, чтобы расспросить Тенгри о несправедливости мира, о том, почему всё происходит так, как происходит. Его сопровождали верный друг и жеребец из дыма и копоти, в чьём животе вечно тлеют угли, его сопровождали лисы и степные антилопы. Эта история была самой длинной в репертуаре деда-рассказчика, и пока он её рассказывал, многие успевали заснуть прямо возле печи, другие – разойтись по юртам. Но только не Керме.

Бог высоко на небе, считал юноша, и землю от него скрывают тучи да туманы. Он видит только малую часть того, что происходит внизу, в так мало обласканной его лучами степи. Юный и не слушающий стариков, он говорит: «Заверну я солнце-Тенге в плащ и принесу его вниз, чтобы посмотрел он на степь изблизи. На то, как режут друг друга кочевья и как воют оставшиеся без сыновей матери».

Увай пел, периодически прерываясь, чтобы всхрапнуть пять-десять минут, а лёгкие Керме наполнялись горным воздухом, ноги болели и ныли от длинных переходов по краю уступов, с камня на камень и с корня на корень. Руки вдруг превращались в крылья, и там, в паутине истории мудрый шаман даровал такие же юноше, чтобы он мог забраться на самую высокую скалу, куда спускался взглянуть на свою степь сам Тенгри; и она, забываясь, хлопала ими по бёдрам, вызывая вялый смех тех, кто ещё не заснул…

Под конец дед Увай говорил что-то такое, что вызывало сдержанное одобрительное ворчание и непременно выдёргивало Керме из ночной сладкой дрёмы. Он говорил с неприкрытой грустью:

- Эта сказка самая длинная и самая унылая, но ею единственной я горжусь. Потому что сочинил её сам, от первого слова до звучания последней струны.

Непременно кто-то говорил:

- Она слишком длинная, дед Увай. Там много лишнего. Её нужно укоротить.

- Это сделают мои внуки и правнуки. Те, кто будет петь её после меня. Те, кто сейчас пытается дёргать струны на моём моринхуре, хотя ручки их едва ли не тоньше этих струн, и петь на каком-то своём, детском языке. Я же рассказываю так, как впервые спел её, вернувшись из одного долгого путешествия обратно в аил…

Овцы – самые стадные животные. Одна капля тумана уже не будет облаком, она растворится в воздухе, будто бы её не было, и они словно облака, не могут порознь, и стадо иногда напоминает человеческое лицо, оттого, как верно всё, и как всё на своих местах. Овцы, словно волосы, увязаны в плотную косу, и если одна её крупица вдруг сделает шаг вперёд, то это совсем не значит, что она сделала этот шаг просто потому, что ей вздумалось. Это значит, что лицевые мышцы напряглись, чтобы согнать со щеки слепня, а стадо выдвинуло вперёд малую свою часть, чтобы добраться до зарослей сладкой красной смородины.

Керме была большим знатоком во всём, что касается овец. Когда, пригретая с обоих сторон боками животных, она погружалась в дрёму, то через ноздри проникало странное чувство. Будто она становится чем-то огромным, покрывающим собой землю сразу на десяток шагов в обе стороны. Слух становился необыкновенно острым, и даже шорох крыльев ночной птицы, пробующей воздух своим неспешным полётом, не оставался незамеченным. Иногда ей казалось, что она может пошевелить хвостом, и это было довольно забавно.

И, самое главное, в слепом мире намечались просветы. Она угадывала наступление рассвета не по волнам тепла, прокатывающимся по степи, а по вспышкам красноватого света и неясным, вытянутым и бесконечно перекрещивающимся теням. Керме ни разу не удавалось потерпеть, пока свет не перестанет прыгать в голове, а станет чем-то твёрдым и основательным. Сознание всегда пробуждалась раньше, полное радости и неясных счастливых воплей, принюхивалось и долго осознавало, что оно снова в темноте.

Когда она была мохнатым комком тепла, ей хотелось только быть вместе и быть частью чего-то большого. Ей хотелось остаться в этом состоянии подольше, но голова качается на тонкой шее, и в ней очень сложно складывать из спокойных размышлений о нотках вкуса травы, о звуках и запахах что-то целое.

Постепенно Керме начала узнавать некоторых овец. В стаде их было всего два или три десятка, и девочке они поначалу представлялись чем-то вроде большого шерстяного покрывала. Только живого. Она думала иногда: как там чувствуют себя её незрячие глазки? О чём они думают? Плачут ли, тихо укрывшись покрывалом век, как две брошенные сестрички? И потом понимала: чувствуют они себя так же, как она в окружении стада. Им тепло и хорошо, как ей сейчас…

Ещё позже она начала узнавать каждый лоскут в этом полотне и даже давать им имена – про себя. Вот тонконогий, как жеребец, и вечно дрожащий – Кузнечик, этот тучный и с обвислыми по краям рта губами – Тыква. Есть ещё Соловей, прозванный так за высокий и очень мелодичный голосок.

Любимчиком стал для неё Растяпа, грустный барашек с большими влажными ноздрями и бугорками вместо рогов. Девочка сразу почувствовала, что на него можно положиться. Что у него есть то, что взрослые называют характером. Он сносил все ласки Керме, уперев в землю ноги и сделавшись полностью неподвижным. Казалось, перевернёшь землю, как глиняную тарелку, а Растяпа будет стоять даже кверху ногами.

Керме хорошо изучила его повадки.

Растяпа любил крошечные тюльпаны, которые росли на всхолмиях, поближе к солнцу. Керме находила их по вдумчивому жужжанию шмелей и осторожно, чтобы не повредить луковицу, срывала цветок. Несла ему, сопровождаемая гулом насекомых, через всё стадо, прикрывая цветок ладошкой от назойливых губ. А потом сидела и слушала, как исчезает во рту Растяпы бутон, а вместе с ним зазевавшиеся шмели и пчёлы. Иногда после такого лакомства у него из уголка рта торчал стебелёк, который Керме любовно заправляла между губами.

Он любил чесать морду о колючий куст или о камень. Камней в степи было не так уж и много: в основном гольцы, облизанные бесконечными воздушными потоками и ланями, что собирали с этих камней нанесённую ветром соль. Поэтому морда его вновь и вновь оказывалась усыпана колючками репейника, которые Керме терпеливо выбирала, вполголоса поругивая Растяпу.

Он отвечал перестуком копыт или громко шлёпающими губами.

Но больше всего Растяпа любил смотреть на север, откуда год за годом прилетали холодные ветряные течения, а зимой хлестала снежная крупица. Куда бы не привели стадо и как бы его не поставили, он всё время поворачивался к северу. Когда Керме и других детей вместе со многими полезными вещами учили определять, с какой стороны на них смотрит отдохнувший Тенгри, а на какую он опускается, уже готовый укрыться расшитым звёздами одеялом, девочка быстро усвоила всю эту науку при помощи своего друга. Там, где ухо у него слегка надорвано, был восток, и, если утром в ясную погоду Керме поворачивалась туда, она чувствовала слепыми глазами жар и в сознание странно светлело. Как будто действительно, вот-вот распахнутся глаза и она увидит… увидит… весь мир разом, и никак иначе.

С другой, соответственно, запад. А хвост животного всегда указывал на юг, где, говорят, за бесконечными песками плещется ещё более бесконечное солёное море.

Даже когда девочка слышала рядом хруст и ощущала, как щекочут голые ноги торчащие изо рта барашка травинки, она всё равно знала, что Растяпа на чеку и глаза у него на затылке – смотрят в нужную сторону света. Если Керме нужно было что-то показать ему, она обхватывала его за шею и вела, но даже тогда Растяпа поворачивал морду к северу, а зад его то и дело заносило к югу. Керме это страшно смешило.

- Эх, были бы у меня твои глаза, - говорила ему на ушко Керме. – Если бы я видела то, что видишь там ты и что остальные не замечают…

Если рядом со стоянкой был ручей, раз в день овец следовало сводить к воде, а перед подстрижкой нужно было ещё хорошенько отмыть каждую от грязи и выбрать весь крупный сор. Керме худо-бедно справлялась с этой работой, даже просила пастушка, чтобы тот «закрыл на неё глаза» и разрешил сводить на водопой овец одной.

Она бралась с радостью даже отмывать шёрстку от навоза, и эту работу ей уступали с видимым облегчением.

Направление на ручей было разное: аил кочевал, хоть Керме и слабо представляла, для чего это нужно. Неизменным оставалась только осока, которой густо заросли оба его берега. Осока вонзала ей в бока свои когти, смеялась лягушачьим смехом и голосила на разные голоса, пытаясь запутать девочку. Керме пыталась различить в этом гомоне журчание воды, уловить ступнями, долго ли до неё осталось и не сорвётся, не покатится ли она вместе с поползшей вдруг землёй.

Вдохнув запах ряски и смочив губы, отправлялась за своей паствой, медленно, шаря по сторонам руками и окликая овец по именам.

Часто её ругали за изрезанные в кровь руки, допытывались:

- Где была, сайга, где ходила? Слепая, а туда же – носится, как угорелая.

Она молчала про овец. Иначе попало бы пастухам за то, что доверяют юродивой, и те больше никогда бы не позволили даже приблизиться к овцам.

- У меня из рук, - как-то шепнул её по секрету Отхон, - пальцы могут вырастать в розги. Как у терна, только сильнее и крепче. Вжжжж! Вот такие. Я подгоняю ими овец, а могу рубить головы врагам из другого аила.

Керме ему верила. По правде, Отхон любил прихвастнуть – как-то раз он сказал ей, что барсы белые потому, что его отец поймал одного за хвост, и тот от страха сделался белым, как снег. Не то, чтобы Керме ощущала какую-то разницу между чёрным и белым, но когда она сказала об этом бабке, та долго хихикала в рукав и сказала, что отец Отхона сам бы сделался седым, как месяц, если бы поймал за хвост барса. Но она слышала, как свищет в руках мальчишек что-то гибкое и овцы проявляют живость, убегая от них, как от брехающих собак.

Несколько раз за тёплое время года юрты исчезали, а вместо них появлялись груды войлока, на которых очень любили играть малыши, и в какие-то палки. Брехали собаки, нервный перестук – это переступают кони, уже навьюченные и осёдланные. С исчезновением юрты мир для Керме разваливался на части. Будто овсяная лепёшка, разломленная пополам. Вокруг готовились к переходу, а она садилась посреди этого и ждала, пока о ней вспомнят и отведут в телегу, или же брела к овцам.

В её голове мир был, что разбросанные по тарелке бобы. Ничего не менялось оттого, что два или три боба передвинули от края ближе к центру тарелки или наоборот. Только начинала слегка холмить почва под ногами, брыкаться, как озорной жеребёнок, или вдруг вспухала и становилась похожа по форме на материнскую грудь. Реже встречались овраги с пересохшими ручьями, и, если вдруг останавливались переседлать коней, Керме садилась рядом и слушала вой ветра в них. Дудочка Йер-су - вот как она это называла.

Где-то было холоднее, где-то от земли поднимался горячий воздух, похожий на парное молоко. Однажды шатры их встали посреди дикого грохота, воя и стенаний, и Керме несколько дней просидела, не выходя из юрты.

- Там бесновище духов, - объяснял, подсев к ней на повозку Отхон, когда грохот ещё только начал нарастать. Звонкий голосок степи выпустил из себя эту нотку, словно локон выбился из косы, и она становилась всё громче, всё толще с каждым оборотом колёс. Сначала толщиной с лошадиный хвост, потом с руку взрослого мужчины, и, наконец, грохнулся сверху, вдавил в землю, словно гигантский удав. – Кровь всех зверьков… всех, понимаешь? Сайги, кречета, тушкана – всех… отправляется сюда на последнее беснование, и отправляется отсюдова в поход, - Отхон взмахнул руками и повалился на спину. Керме едва успела убрать из-под его лопаток коленки. - Втекает прямо в рот Тенгри. Отойдёшь от шатров – они утащат тебя с собой. Пойдёшь куда-нибудь одна – утащат, можешь даже не сомневаться. Называется это Енисей - великое шествие мёртвых.

- А как же овцы? – дрожа, как птаха на ветру, спрашивала Керме.

- Овец мы покараулим, будь спокойна, – в голосе Отхона появляются знакомые хвастливые интонации. Хвастовство живёт в его горле, как колония грибов, и выпускает в слова потомство. - Отец даст мне настоящий лук.

Времена года складывались в прихотливый узор на ткани её жизни, и текли, как тот самый Енисей, грохоча над головой Керме, иногда согревая монотонным звуком, а иногда обжигая и заталкивая в уши острые камешки. Зимы коротали возле очага, редко-редко выскакивая наружу, чтобы пробежаться по снегу и разломать на земле ледяную корку. Одев тёплый халат и упрятав по самый нос голову в шапочку, девушка пробиралась в поле проведать Растяпу и стряхнуть снег с его шкурки, но ночевать не решалась. Ночью весь мир промерзал до самых звёзд и спастись можно было, только собрав под одеялом руки и ноги вместе, превратившись в куколку бабочки. Устремляя дыхание на грудь и живот, чтобы не пропало ни толики тепла, она грезила о скорой весне.

Растяпа любил зиму. Особенно ему нравился снег, который так смешно с тихим шипением обращался во рту в воду. Носом и копытцами он раскапывал снег и находил в мерзлой земле зачатки новых растений, и поедал их с видимым удовольствием. От летней меланхолии с выпаданием первого снега не оставалось и следа. Между висячими его ушами зрело множество игр со снегом и со снежинками, которые он пытался ухватить пастью в падении, будто каких-то приятных на вкус мошек. Корка льда ломалась под копытцами, и всё, что находилось там, - комок земли, корешок, или что-то другое - Растяпа относил в специальное место, где складывал горкой.

Особое предпочтение отдавалось маленьким круглым камушкам. Он брал их мягкими губами и скидывал на кучку таких же камней. Приподнимал уши, слушая, как они стучат друг о друга, поднимал и бросал снова. Или отправлялся на поиски нового. Другие овцы его играми никак не интересовались, всё, что они делали, – это меланхолично двигали челюстями, пережевывая засохшие стебли растений или просто воздух.

И, конечно же, Растяпа никогда не забывал о севере. Спать он устраивался головой на север, даже если с той стороны торопился искупать руки в незамерзающем море промозглый ветер. Заметив поднятую над сбившимся вместе стадом голову, он хмурился. Плясал у Растяпы на голове, хлопал в ладоши, пытаясь его напугать, но барашек только прижимал к голове уши и раздувал ноздри. По подбородку на шею его тянулась ниточка слюны и там, на завитках шерсти, замерзала. Оставив бесполезное занятие, ветер торопился дальше.

- Как ты выглядишь? – спросила Керме старуху на рассвете очередной весны.

- Как соцветие ромашек. Почти облетевших ромашек, дочка. Если ты чувствовала, как облетает у тебя на руках ромашка, то ты можешь меня представить.

Руки у женщины тонкие и жилистые, локти выпирали в стороны, словно у жеребёнка. Кажется, кости там обёрнуты сушёным прессованным мясом, вроде того, что возят по полгода под седлом, выжидая голодного времени… или вовсе нет его, мяса, а под кожей сразу начинаются кости.

Может, люди после того, как вырастают из жеребячьего возраста и идут к старости, вновь становятся жеребятами? Нужно будет расспросить об этом поподробнее…

Керме протянула руку и дотронулась до лица. Женщина, смеясь, подставила щёку. Тоже жилистое и костлявое, а губы почти провалились в рот, будто песчаник в растрескавшуюся землю. И правда - как облетающая ромашка.

- Меня бы давно уже выслали прочь из аила. Если бы не видели, как я управляюсь с лошадью и с домашним скотом.

- А как выгляжу я? – задавала следующий вопрос Керме.

Старуха призадумалась (а может, напрягала ослабевшее зрение) и ответила неожиданно многословно:

- У тебя лицо, похожее на маленькую круглую луну. У многих других, у мужчин и у женщин, и у таких старух как я, лица плоские, а у тебя не такое. Твои брови - словно силуэты гордых соколов в небе, а ресницы бесконечно стремятся к ним, как конская грива на ветру.

- А какие у меня глаза?

- Которые не знают, что ты слепышка, ничего могут и не заметить. Белки у тебя как козье молоко, совсем без прожилок, а зрачки посветлее, чем у остальных, - будто два солнца. Может, поэтому ты ничего не видишь, что эти солнца вечно загораживают тебе взор. Что ты видишь? Вечную ночь или вечный свет?

- Что такое темнота и что такое свет? – спросила Керме.

На самом деле перед ней всё было белое. Золотые пятна возникали иногда перед её взором и медленно, словно капли жира в мясном бульоне, плыли прочь, за границы зрения.

Старуха расстроилась.

- Никогда не видеть себя, ни других, ни солнца, ни луны - это самое страшное, что может случиться с человеком. Ты должна знать хотя бы, что ты очень красива. Тому, кто возьмёт тебя замуж, несказанно повезёт.

Керме не особо страдала по поводу того, что ничего не видит. Если бы она знала, что значит видеть, тогда дело другое. А так… У неё есть нюх, такой, говорят, какого нет даже у собаки, у неё есть слух, такой, что она слышит иногда, как тянется вверх, к солнцу, выпрямляя свою шею, одинокий подсолнух. Пальцы её ловки, настолько, что могут находить в пряже узелки и распутывать их одним движением – так к чему страдать?

- Ветру повезёт. Он уже готовит для меня шатёр, я уверена, как для старшей и самой любимой жены. Позавчера мы с ним гуляли за руку по ущельям. А когда он увезёт меня, его рука будет направлять все ваши стрелы, и не один зверь не сможет от них ускользнуть. Только птиц он будет хранить, потому что птицы и есть его стрелы.

Керме почувствовала на своей макушке старухину руку и замолкла.

- Если бы ты не была слепой белкой, твой ум бы не стал таким острым и пытливым, как копьё.

- Какой ум, баба! Мне интересно только одно: когда он уже придёт за мной.

Керме вскочила, словно большой слепой овод, принялась кружиться вокруг старухи. Шатёр был достаточно просторный, но всё равно на пол полетела какая-то утварь.

- Ну, ну, спокойно, - прикрикнула старуха. – Сядь. Ты разольёшь молоко.

Керме сразу успокоилась. За спускание в землю еды или питья карают жестокими побоями и надолго лишают еды. Кроме того, в голосе старухи ей почудилось нечто такое…

- Послушай, что я скажу. Может, удастся выдать тебя за кого-то, в ком течёт настоящая кровь, а не бесцветная.

Керме замотала головой, так, что косы хлестнули её по щекам.

- Мой жених ветер. Ты говорила это мне, ещё когда я была вот такая вот маленькая. И даже пела мне о нём песню.

- Я не знала, какая ты будешь красивая, - терпеливо объясняла старуха, - таким цветком каждый захочет украсить свой шатёр. Кроме того, ты не невежда и руки у тебя умелые, даром, что незрячие…

- Но я хочу, как в песне!

- О тебе сложат новую песню. О тебе, а не о ветре, который похищает невинных девушек…

Игнорируя восклицание Керме («А он меня тоже похитит?»), старуха продолжала:

- Ты слышала о всаднике, что околачивался возле нашего аила последние три дня?

Керме замотала головой. Слышать о всадниках она ничего не хотела. Их и в самом аиле полным полно. Гораздо интереснее, кто же родится у беременной овечки, которую Керме назвала Нерпа–счастливица. Роды должны начаться через пару дней, и девочка дорожила каждой минуткой, проведённой рядом, каждой мелочью, которую она отмечала в поведении животного.

- Ходит слух, что ему приглянулась именно ты. Ты, не смотря на твои слепые беличьи глаза. Ходит слух, что вчера он сватался к старосте и обещал пригнать в качестве выкупа десять коней. Неизвестно, кто он, но десять коней – это не шутка! Особенно сейчас, в годы нашей слабости… прошлая зима поистине была несчастливой, столько заболело народу и так отощали кони… Староста отправил его восвояси, хитрый лис! До чего жадный! И завтра этот всадник повторит попытку, и будет обещать уже двадцать коней.

- А ветер бы меня украл просто так. Перекинул бы через седло и украл.

Старуха её не слышала. В её голосе смешивались солоноватые нотки и гордость.

- Ах, девочка моя. Девочка моя…

Она протянула руки, и Керме прижалась щекой к мокрому рту.

Керме думала, хорошо бы обнять так же этот Ветер. Он с самого детства обнимает её, иногда сурово, плеща по щекам заплетёнными в косы жёсткими волосами, и тело его дышит холодом и снегом, иногда нежно, берёт тёплыми пальцами за мочки ушей. Керме делает осторожные попытки обнять его в ответ, но каждый раз он, точно вертлявая рыбка, ускользает из её объятий, оставляя на руках чешую из лепестков бобовника.

Другие девчонки, видя её потуги, хохочут:

- Может, тебе попробовать сплести из вьюна сети? Может, твой суженый запутается в них и ты сможешь схватить его хотя бы за ногу?

Керме хмурилась.

- Это мой муж. И когда-нибудь он увезёт меня в свой шатёр на самой высокой туче. На самом высоком облаке. Я смогу спускаться и гулять вместе со своим мужем по далёким степям.

- Он никогда не станет тебе мужем, - смеялись, видя её упрямство, девочки. – Это просто воздух, и он катится по степи, как большой клубок ниток. У него нет рук, чтобы тебя обнять, и нет губ, чтобы тебя целовать.

Керме стискивала зубы. Вокруг столько всего, что можно почувствовать и назвать по имени, услышать запах и позвать с собой играть… Как они этого не видят? Девочка давно заметила, те, у кого надкрылья поднимаются, выпуская крылышки зрения, не могут ощутить иногда и половины понятных для неё вещей. Люди, которые могут ощущать и пробовать на вкус на расстоянии, могут понюхать цветок, до которого нужно идти почти двадцать шагов, да ещё и спускаться в овраг. Иногда Керме сомневалась: точно ли это она ущербная, а не они?

Она шла с этим вопросом к бабке.

- Ручеёк, перед которым стал холм на юге, поворачивает на запад, - говорила женщина. Керме нашла её за стиркой одежды, спустилась в овражек, чтобы помочь. - И там он течёт через заросли диких вишен, чтобы захватить с собой и нести через свою ручейную жизнь вишнёвые лепестки и косточки, которые роняют птицы. Он не стал бы вишнёвым ручьём, если бы не было холма, понимаешь? Может быть, каким-нибудь другим, может лучше, может, хуже, этого нам узнать не дано.

Керме кивала, полоща руки в ледяной воде, хотя почти ничего не поняла. Получается, она пахнет вишнями, а они нет?.. Или нет, не так. Получается, они текут в гору или у них нет своего коварного холма?

Доставали её и мальчишки. За пару лет с тех пор, как она была самой незаметной, самой скромной частью жизни аила, всё очень сильно поменялось, и Керме не понимала, с чего всем вдруг стало до неё дело.

- Он стреляет из лука лучше каждого из вас! – отвечала Керме на какую-то очередную пустяковую нападку.

Нугай, один из пастушков и приятель Отхона, сказал:

- Лучше меня не стреляет никто. Меня учил сначала отец, но сейчас у него не хватает двух пальцев и стрелять он не может. Потом учил старик Терек, который мог по движению ковыля определить, где бежит суслик, и попасть ему в хвост с двадцати шагов. Теперь его руки рассохлись от старости и расползаются на щепки, как срезанная неделю назад вишнёвая ветвь. Теперь у меня руки гибкие, как розги, и лук в моих руках становится мной, а я становлюсь им. Лук из ивы? Я становлюсь ивой. Лук из орешника? Я орешник.

Он долго заучивал всю тираду и произнёс её на одном выдохе. После чего облегчённо вздохнул и прибавил:

- Скажите же, ребята?

- Он отлично стреляет, - подтвердил Отхон. – Не так хорошо, как дед Терек… дед Терек надрал бы ему шею семью розгами, если бы услышал про то, что его руки рассохлись, как срезанный вишнёвый прут… ох и голосил бы ты тогда, дружок...

Звук удара. Невнятная возня и недовольный шёпот примятой травы. Керме закричала:

- Прекратите! Я докажу вам, что мой жених стреляет куда лучше вас. У него есть свой лук, из камня, из а тетива из ковыля, и колосья ковыля привязаны к нижнему его плечу.

Возня прекратилась, и Нугай насмешливо сказал:

- Кто же делает тетиву из ковыля?

- А лук из камня? – вставил Отхон. - Такое даже придумать – не сразу придумаешь.

- Вот поэтому я ничего и не придумала, - сказала Керме. – Я же глупенькая. Мне все так говорят. Я слепая белка и поэтому глупенькая. Как я могла что-то придумать?

- Да, и правда, - с сомнением сказал Нугай. Было слышно, как он поскрёб затылок между косами. – Тогда что же получается, ты правду нам говоришь?

- Идёмте, покажу.

На этой стоянке они встретили уже десяток пробуждений. Чтобы не заблудиться во времени, Керме брала иглу и ставила узелки на клочке войлока, который постоянно таскала с собой, за пояском. Узелки ставятся в столбик, если аил стоит на месте. Если шатры сложены и мир превращается в череду бесконечных покачиваний, грохотания колёс, Керме ставила отдельный узелок рядом и последующие ставила уже в ряд, до тех пор, пока мир, как пшено в кувшине, который хорошенько встряхнули, не становился на своё место и шатры снова прочно не врастали в землю. Тогда она начинала новый столбик.

Это помогало ей не потеряться в бесконечно пустом пространстве. Керме говорила себе: мы в дороге, всё хорошо. Вон тянет песню бабка, скрипит иголка, ныряя в чей-то халат, и прореха в нём становится всё хуже. Вон с весёлым гомоном отмечают путь каравана стрижи. Сминала в кулачках свой войлочный платок, и ждала нового утра, чтобы поставить очередной узелок. И мир переставал молотить копытами по воздуху, и худо-бедно опускался на четыре ноги, фыркая и прядая ушами.

Это стойбище отличалась от других. Встали они лагерем возле большого бугра, на который карабкались, поддерживая друг друга крючковатыми руками, кусты малины. Как жеребёнок, что припал к соску кобылицы влажными губами, дымом от печей окружил всхолмие аил.

Керме нашла это странное место, когда пошла искать отару. Что-то заставило её повернуть сюда, ободрать ступни о колючие кусты, которыми побрезговали бы даже верблюды. На острогу интереса насадил её тонкий голосок, словно звавший именно её: «Кермее-е, Керме-е-е…» Лишь подойдя вплотную, она поняла, что это вой ветра, утекающего в небольшой овраг и трущегося боками о голые камни, гладкие, словно голышки на дне ручья. «Земляная кость», - назвала её про себя девочка.

С минуту она колебалась, вслушиваясь в зов, а потом решилась и, раздвигая ветки, двинулась дальше.

«Конечно, он зовёт меня, - подумала она с нежностью, и немного со страхом. – Я же его невеста».

Сейчас она нашаривала ступнями свои следы, которые травяной покров за четыре дня запомнил и вплёл в рисунок рядом с вялыми цветами желтоцвета и кашки. Отхон позади ойкнул – укололся о малиновый куст. У Керме все руки были в подживающих уколах.

Наконец вышли на свободное место. Ветер здесь завывал и швырялся мелкими камушками и комками земли.

Нугай протянул:

- Во дела…

- Это выбрался наружу огромный крот, - авторитетно сказал Отхон.

Керме чувствовала лопатками, как начинают цепляться друг за друга, заслушав этот звук, мальчишки. Всё-таки они боялись. Её накрыла странная радость: они боятся её жениха, сильного и свирепого ветра!..

- Давай стрелу, - сказала Керме.

Нугай развязал тесёмки на своём колчане, и девочка ощутила между пальцами гладкое древко. Отец Нугая не пожалел времени, чтобы сделать сыну колчан стрел, правда, всего лишь учебных. Наконечник был туго обёрнутый тряпицей, в которую для весу вложен круглый камешек.

Цепляясь за дёрн и камни, девочка спустилась вниз, и ветер осторожно взял у неё из рук стрелу. Сдвинул на затылок шапку – Керме готова была ответить перед Тенгри, что слышала подобающие звуки, - загудела тетива, и сверху, где остались мальчишки, раздался дружный вздох.

- Далеко? – спросила Керме.

Камни у основания оврага на самом деле густо поросли ковылём, и Керме была уверена, что свою волшебную тетиву он сплёл из него.

- Где она, - шепчутся ребята, не обращая на неё внимания. - Где она? Ты видел?

- Ну что там?

Керме опустилась на четвереньки, и стала выбираться из овражьего зева, похожего на раззявленную змеиную пасть.

- Он сломал стрелу и швырнул её на камни, - сказал Отхон.

- Твой ветер совсем не умеет пользоваться луком! – в нос сказал Нугай. Когда он сердился, ноздри его, казалось Керме, извергают целые облака горячего воздуха. – Кто его только учил.

- Он учился у лучших племён по всей степи, – произнесла Керме и впервые в жизни заметила в своём голосе нотки надменности. Но она понимала, что это её триумф. – Он не хочет стрелять напоказ, перед сопливыми юнцами и к тому же чужой стрелой. Его стрелы – это птицы и стрекозы, да такие быстрые, что ты едва успеешь услышать трепетание их крылышек.

Мальчишкам нечего было возразить. Свою речь она не репетировала и никогда не проговаривала про себя, но она звучала убедительней, чем слова Нугая.

- Ну, ты рассказывать, - наконец, неловко сказал Отхон.

А Нугай протянул нарочито беззаботно:

- Точно. Ну, мы пойдём. Оставайся тут со своим воображаемым другом. Сказать тебе, что он состоит из двух каменных стенок и мха на самом дне?.. Идём, Отхон.

Керме осталась побыть наедине с ветром и покормить его с руки малиновыми листочками. Никто не смел отнять у неё первую в жизни значительную победу.

 

Глава 3. Наран.

 

Бегунок был невысоким жеребцом каурой масти. С Нараном они были с детства, но он был не такой, как многие лошади. Нарану это нравилось, хотя иногда и немного обижало. Жеребец не выказывал никакой радости, когда к коневязи подходил хозяин, хотя мог узнать его запах и даже звук, с которым хрустит под его ногами земля, из сотни других. Он навострял уши, скашивал глаза и сосредоточено начинал жевать траву и пускать из-под хвоста газы. Если перед его мордой была голая земля, то просто делал жевательные движения, уткнув вниз морду. Седло постоянно сваливалось со внезапно становившейся скользкой и несимметричной спины, шёрстка становилось колючей и похожей на ежовые иголки. Для интереса Наран как-то принёс с собой гриб и легко приколол его к боку шляпкой вниз.

Кроме того, иногда приходилось следить, чтобы жеребец не отдавил тебе ногу, что делал он, конечно, специально. Это уже вообще не лезло ни в какие аилы.

Но если попробовать сделать в брюхе надрез и сцедить лень, такой наберётся очень мало. Он не ленив - он просто был очень спесивым. Или обладал таким чувством юмора, которому могли бы позавидовать даже шаманы, вечно шатающиеся после своих снадобий или после потребления настоянного на травах козьего молока.

Как всегда, пришлось некоторое время побегать, вглядываясь в лошадиные силуэты, чтобы найти Бегунка. Он мог обнаружиться, например, ближе к кобылам с жеребятами, которых держали отдельно, никуда не привязывая, – всё равно без вожака стада друг от друга они никуда не уйдут. Бегунок же часто оказывался не там, где привязал его хозяин, и Наран видел, как его зеленоватые от травы зубы мусолят столбик коневязи.

- Я уверен, он берёт его в зубы и переносит, куда нужно, - как-то поделился со своим другом Наран.

- Кто? Куда? – Урувай проследил за взглядом Нарана и увидел хитрые глаза каурого. - Он что, по-твоему, зарывает его копытами?

- Не знаю. Но они у него в земле. А в зубах щепки.

Друг смеётся.

- В дождь или в холодный снег – ты ни разу не обнаруживал этого демона в своём шатре?

Наран засмеялся тоже.

- Думаю, когда-нибудь я обнаружу себя привязанным к коневязи. И ничего не смогу сделать. У меня ведь нет таких вот зубов…

Ночь проходила мимо. В аиле постепенно стихла пирушка, и легко можно было представить, как мужчины, насытившись и вдоволь напившись воды, разлеглись прямо в шатре дяди Анхара. Женщины, бережно убирая их ноги со служившего столом ковра, тихо, как ночные мыши, очищают стол от объедков. Кто посмелее, будят мужей и уводят их в шатры.

Не спалось. Урувай пристроился возле своей лошади, зарывшись в одеяло, и Наран видел его живот, полукруглым клеймом отпечатавшийся на фоне неба. Это видение волшебным образом превращалось то в скорбный лоб бати Анхара, то в полукружья лепёшек с тмином, что подавали на пиру. Но настоящий сон так и не приходил. Зато над горизонтом заалела свежая полоска, предвещающая рассвет.

Наран поднялся. В темноте обошёл своего невысокого скакуна, два раза хлопнул в ладоши.

- Айе! Бегунок! Это я.

Жеребец сделал вид, что спит и в такое время суток хозяина узнавать не собирается.

- Отвязывайся и седлайся. Уздечку я тебе принёс, положу вот здесь. И нужно ещё начистить копыта. И мне тоже, вот эти сапоги.

После того, как отзвучала, шутка показалась Нарану очень неуместной. Бегунок стоял, уставив морду в землю, как будто собрался сделать кувырок, и лишь слегка топтал траву передними ногами.

Наран пристроился рядом, сложив под собой ноги и подставив горячему дыханию свою шевелюру.

- Сегодня мы отправляемся в дальнюю дорогу. Ты сжуёшь всю траву, до которой доскачут твои копыта, а я, чтобы не голодать, буду питаться слепнями, которых соберу с твоей шкуры. Так мы будем жить, пока не доберёмся до гор. Не будет ни шатров, ни костров, а от дождя или, если путешествие затянется, от снега я буду прятаться под твоим пузом. Ай!

Бегунок показал, что при таком образе жизни ему будет необходимо жевать хозяйские уши.

- Чтобы опередить зиму, нам нужно будет звать на подмогу ветер, чтобы даже ковыль склонялся в сторону нашего бега. Ты помнишь зиму? Которая сковывает твои ноги глубоким снегом и даёт тебе сделать только трудные и медленные шаги… Нельзя допустить, чтобы она нас застала!

Наран вскочил, обошёл жеребца. Проверил, красиво ли лежит грива. Даже попытался от полноты чувств перепрыгнуть через него, но не рассчитал высоту прыжка и съехал по боку обратно.

- Я придумал. Ты будешь скакать так, как будто у тебя нет всадника. А я стану твоими лёгкими и твоей кровью, буду ухаживать за тобой на привалах, как раб за добрым монголом. Тебе нравится эта идея? Я знаю, что нравится. Ну-ка, давай как знакомые с детства монголы пожмём лапы…

Завладев конским копытом, Наран стал чистить его, выковыривая землю специальной палочкой. Когда он добрался до третьего копыта, приглушённый гомон увядающей пирушки принёс грузные шаги. Это Урувай, он извлёк из полутьмы своё тело и тело лошади на поводу.

- Ты чего тут орёшь среди ночи?

- А ты чего припёрся?

Друг помахал перед лицом ладонью.

- Если уж суждено провести остаток ночи на ногах и по локти в лошадином поте, давай сделаем это  вместе. Всё равно, не могу я спать когда… когда происходит такое.

Невыразимое Урувай продемонстрировал серией гримас. Наран кивнул.

- Представь, что мы отправляемся в далёкие земли за сокровищами – за шелками и расшитыми золотом одеждами. За оружием, украшенным такими блестящими камушками, как будто это сами звёзды.

Друг смеётся:

- Тогда мне нужен круп пошире. А ты… признайся, что сокровища тебе, как листья в тех лесах, о которых поётся в песнях. Только посмотреть, похмыкать, померить, длиннее ли тень от них тени от твоего члена. И пойти дальше.

Наран молчит, и Урувай не отстаёт.

- Ну вот куда тебе, с твоими щуплыми телесами, шубы и мантии?

- Сделаю из них попону для коня. Такую, чтобы сидеть повыше.

Смеются, а потом снова сгущается молчание.

- Я бы нашёл себе музыку, - сказал Урувай. – Какие-нибудь новые звуки. Знаешь, чему я сейчас учусь? Только послушай! Я научился воспроизводить, как деда Ошон пытается попросить своей половинкой языка ещё молока и мяса.

Наран снова усмехается. Деду Ошону, когда он ещё не был дедом и лёг прикорнуть под солнышком в высокой траве, съели половину языка мыши. Разговаривать он стал очень непонятно, зато прекратил храпеть, чему очень рады две его оставшиеся в живых жены.

- Сочиняй о нём сказки, - посоветовал Наран. – Получится очень здорово. Деда Ошон тебя боготворит и завещает тебе своё шатёр и своих старых кляч. Я про жён, конечно же…

- Тебе бы всё смеяться. Только представь! Новые звери, невиданные птицы, да послушать, как выдыхает из ноздрей горячий воздух земля… это было бы хорошо. Хорошо бы ещё научиться воспроизводить звуки битв: какие же сказки без драк и схваток, но для этого я слишком труслив. А те, что у меня получаются, похожи больше на возню моего деда с жёнами в постели, чем на битвы.

- Зря ты всё-таки хочешь со мной ехать. Там будет очень трудно. Представь только, нашим главным блюдом будут кузнечики!

Друг сглотнул комок, но замотал головой:

- Пусть кузнечики. Но мы вместе с детства, и я не хочу отпускать тебя одного.

Наран сказал, пытаясь придать своему голосу суровости:

- Если отстанешь, обещай мне, что повернёшь обратно.

- Хорошо, - ворчливо сказал друг. - Но поклянись небом, что не будешь специально от меня убегать.

На том и порешили. Помолчали немного, пытаясь пристальными взглядами как-то повлиять на расширяющуюся полоску рассвета. Наран сказал:

- Ритуал отправления в путь.

Урувай вздрогнул, и закивал.

- Да.

 

В аиле шаманы начали своё предутреннее представление для Тенгри. Считается, что когда спит его единственный глаз, он видит сны о том, что происходит на земле, и шаманы во всех аилах стараются подарить ему замечательные сны, полные огня и дыма. «Не то, - думал Наран, - чтобы Тенгри не узнал в горбатых шаманах в масках разных животных горбатых шаманов в масках разных животных, но может, он от души посмеётся».

- Поднимайся, нам пора, - говорит он Уруваю, и друг что-то невразумительно мычит, пытаясь вытянуть затёкшие ноги.

Оба сидят между лошадьми, расстелив на земле плащи. Обоим кажется, что на губах ещё держится горячий солёный привкус.

Надрезы сделали на крупе, передавая друг другу Наранов ножик и стараясь повредить шкуру животного как можно меньше. Днём на привале на образовавшуюся корку налетят мухи и слепни, но пока ранки не причиняют лошадям никакого беспокойства.

После этого припали губами к ранке, слизывая выступающую кровь и слушая, как глухо отдаются в затылке удары хвоста. И Наран, и Урувай слышали о таком ритуале, ритуале отправления в бой или в дальнюю, важную дорогу, когда нужно, чтобы всадник и лошадь были одним целым, но никому из их аила не было до этого в нём нужды.

Лошадей пугает запах крови, и поэтому обратная передача крови происходит через холку. Нужно прокусить себе язык или проковырять чем-нибудь десну, и сплюнуть на холку коня. Жидкость в этом месте впитывается лучше всего.

Они надеялись, что сделали всё правильно, а спустя какое-то время в их сознание проникла уверенность в этом. Кровь в венах вдруг стала вполне ощутимой, как будто жидкость замёрзла и карябала вены кристалликами льда. Тело лихорадило, и только спустя  какое-то время Наран понял, что на самом деле она нагрелась, сравнялась по температуре с температурой тела лошади.

Перед самым выездом от аила к ним пожаловали несколько мужчин. За рукава некоторых держались сонные мальчишки. Наран был рад, что они не пришли раньше, и они, похоже, понимали, что двоим нужно было подготовиться к дальней дороге.

- Это очень плохо, что вы идёте против воли старейшины, - сказал один.

- Я привезу ему степных цветов, - сказал Наран. – Может быть, горных маков.

Ответом ему был дружный хохот.

- Хорошо, что гриф пощадил твоё чувство юмора. Хотя, похоже, немного поклевал мозги. Но не думай плохо о старейшине. Он заботится об аиле, и для него важна каждая блоха на спине каждой овцы.

- Он их пересчитывает? И как же он справляется? Наверняка ему не хватает десятого пальца.

На этот раз монгол не улыбнулся, и Наран понял, что немного перетянул стремена.

- Ну хватит. Праздник не удался. Старший весь вечер сидел хмурый и рано ушёл спать. Главное, чтобы ус по этому поводу не обиделся и не прекратил расти. Ни один монгол не вынесет такого позора. Короткие усы! – мужчина покачал головой. – Такие могут быть только у детей.

Когда солнце показалось над горизонтом, они отправились в дорогу. Никто не вышел их провожать – напротив, случайный мальчишка-пастух, проснувшийся за час до этого и наблюдавший издалека за последними их приготовлениями, поспешно отвернулся к юртам. Если смотреть на уходящего в степь путника достаточно долго, можно увидеть, как следом в высокой траве семенят маленькие степные божки и несут в руках лошадиный помёт и мёртвых птиц для проведения свадебной церемонии. В жизни наблюдателя и в жизни путника этот миг станет поворотным моментом, так как у каждого свои, тайные отношения с Великой Степью, и она никогда не прощает излишне любопытных. Йер-Су может быть жестокой, как бешеная волчица.

Урувай, насвистывая, обозревал горизонт, Наран жевал травинку. Страх прошёл. Может, тому помог ритуал, может, то, что они наконец сдвинулись с места. Не струсили и не испугались в последний момент.

Ехали небыстрой рысью, чтобы дать лошадям разогреться. Урувай подгонял кобылу тычками и пинками и тихо ругался.

- Когда ты издохнешь, в небесных степях для тебя уже заготовили роль шатра. Ему-то уж точно не нужно никуда ехать самому. Шевелись уже, ну?

Кобыла только грустно вздыхала и спотыкалась, словно бы специально, на самом ровном месте.

- Смотри, как бы ты в Небесных Степях не стал резвой кобылкой, - насмешливо сказал Наран.

Постепенно как-то сама собой возникла походная песня. Урувай устал свистеть, начал клевать носом и тогда, чтобы не уснуть, затянул:

             - Горизо-о-онт и солнце прямо в глаза…

             Трава ложится под копыта моего коня,

             Жухлая, потому что скоро под копыта моего коня ляжет осе-е-ень…

Наран подхватил, сначала робко и негромко. Он всё умел делать лучше Урувая, но у того было два неоспоримых преимущества: лицо без отметин, пусть не самое симпатичное и похожее на земляную жабу, но зато без отметин – и голос.

               - Бегут полевые мыши,

              А зимородки, похожие на стрелы,

               Летают вверху.

Друг одобрительно хмыкнул, и дальше затянули уже вместе:

              - Справа камни, слева камни…

             То маленькие камни, нужные только суслам.

             Мы едем искать большие камни.

             Большие камни – где стон бубна

             Духов призывает…

Даже лошади подхрапывали в тон. Так и пели, пока не запыхались.

У Нарана с собой была небольшая дудочка-свистулька, сделанная из косточки какого-то животного. Играть он на ней почти не умел, но когда уставал петь, старался внести хоть какой-то вклад в общую мелодию.

- Петь у меня получается не очень, - чуть смущённо сказал он.

На привале друзья спешиваются, и Урувай объясняет:

- Это довольно легко. Ты просто берёшь звуки, которые издаёт степь, и раскладываешь их на земле.

Он оглядывается и собирает куста сморщенные ягоды шиповника. Затем набирает с соседних растений каких-то семян и цветов кашки. Лошадь тянется к рукам, надеясь на подношение, и Урувай великодушно делится цветами.

Добыча его расположилась на проплешине, где трава уже была выедена с корнем лошадиными губами. Урувай рассыпает семена, бросает как попало ягоды и щёлкает по носу лошадь.

- Всё вокруг звучит как попало. Ты не найдёшь там никакой закономерности, никаких связей. Куропатка кричит только тогда, когда ей вздумается закричать, она никак не соотносит свой крик со скрипом кузнечиков.

Но есть мистические звуки. Они постоянны и повторяются через равное время. Именно они делают музыку.

Пальцы копошатся в земле, делая в линию, на равном расстоянии друг от друга маленькие ямки.

- Когда тебе нужны эти звуки, ты вспоминаешь, как шумит в траве дождь. Или как идёт по ровной степи хороший иноходец. Цок-цок, ритм готов! Ты берёшь все звуки, которые нужны тебе, чтобы рассказать сказку, и голос своего моринхура, и выкладываешь на ритм, – он пальцами перекатывает семена ягоды в углубления. - Получается песня. Если нет моринхура, просто слушаешь ритм природы. Вот и вся музыка. А ты говоришь – сложно.

- Это всё шаманское искусство, - пробурчал Наран. - И ты тоже шаман.

Тем не менее, когда снова запели, получилось в лад, аж удивительно. Словно сунули руки в две разных заячьих норы и встретились там крепким рукопожатием.

В голове Нарана сами собой всплывали слова отца:

- Мы живём в степи, мальчик. Она бесконечна. Когда ты скачешь по ней, ты чувствуешь её дыхание. Копыта коня становятся твоими ноздрями, и через них ты чувствуешь, как вздымается её грудь. Это грудь нашей матери. Если тебе повезёт найти её сосок, ты вдоволь напьёшься её молока.

- А ты его пробовал? – спрашивает маленький Наран. Он сидит у отца на коленях и играет с его усами. Дёргает то за один, то за другой.

Отец жмурится, и морщины от этого становятся особенно заметны.

- Оно должно быть кислое, как кумыс. Только ещё гуще и ещё кислее. Нет. Я не пробовал. Грудь великой матери везёт найти только настоящим смельчакам. Притом что они совсем её не ищут, а следуют своим целям…

Можно ли их двоих назвать смельчаками? О да, у них есть цели, ну, во всяком случае, у Нарана. Накормит ли степь их своим молоком?..

Всё вокруг казалось неправдоподобно огромным, слишком громко заливались песней сверчки, слишком низко летали сойки. Будто людей рядом нет и не могло быть. Обычно кочующее племя сопровождали целые тучи пыли и различных кусачих насекомых, ведь за гружёными всадниками двигались повозки с юртами, а перед ними – табуны коней, кобыл и жеребят, и отары, и стада коров в окружении беспрестанно лающих собак. Только высылаемые вперёд дозорные могли видеть, куда движется аил.

Не было ничего, что не мог бы подмять под себя этот огромный слизень, и не было ничего, что бы он боялся. За ним оставалась скомканная и вмятая в землю трава, вывороченные корневища и лепёшки навоза. В свежей земле, вывороченной колёсами телег, мелькали сырые земляные черви.

Теперь же друзья чувствовали себя парой земляных жуков, заброшенных чьей-то безжалостной рукой слишком далеко от дома.

- Ты и вправду надеешься уйти в горы и вдруг встретить там Тенгри? – спросил Урувай.

Вся его фигура вызывала желание протянуть руку и спихнуть со спины коня, согнать, как большого, объевшегося крови овода. Сгорбился над загривком лошади, волосы повылезали из-под завязок и висели неопрятными прядями по обеим сторонам лица.

Наран более жизнерадостно смотрел в будущее.

- Я найду тамошних шаманов. Они должны мне помочь. Наверняка они видят Тенгри каждый день за обедом.

- И ты думаешь, что он даст тебе новое лицо или новую жизнь, или что?

Тяжёлый поход развязал узлы на языках друзей.

- Над этим я ещё не думал, - честно ответил Наран. - Даже у мухи с одним крылом есть назначение. Погибнуть и послужить пищей травяной ящерке.. у меня же цели нет. Совсем. Знал бы ты, как я хочу быть хоть для чего-нибудь нужным.

Урувай задумался над тем, есть ли назначение у него самого, но вслух ничего не сказал. Наверное, подумал он, его назначение в том, чтобы сопровождать и поддерживать в путешествии друга. Эта мысль приободрила его, и он слегка выпрямился.

- Может, он уберёт твои шрамы.

Наран вытянул трубочкой губы.

- Он взглянет на меня и ужаснётся. Великая Кобылица ни за что не может родить ему такого уродливого сына и носить его потом на своей спине. Все её сыновья прекрасны. Конечно, он уберёт мои шрамы.

- И что ты будешь делать потом?

Наран открыл рот, чтобы ответить, но тут же его закрыл. Задумчиво проследил, как бежит ветерок по пустым коробочкам конского яблока. Семена уже вызрели и рассыпались по сдобренной дождём земле.

- Что пристал, - ответил он наконец. – Я об этом ещё не думал. Может, вернусь в аил. Может, найду себе жену в горах, уйду в степь по другую сторону гор и стану зачинателем нового аила. Пока что это так же важно, как твоя грязная шея.

Летом аилы переходили горы и уходили далеко в северную степь, чтобы испробовать на вкус тамошнего ковыля. Звери там были непуганые и по ночам подходили к кочевью почти вплотную. Воздух более влажный, чем на засушливой родине, а при желании и если женщины и дети не будут сильно тормозить поход, можно дойти до мест, где сама земля становится топкой от влаги. Где до самого края мира тянутся болота и где нет никакого спасу от кусачих насекомых.

- Наши-то оводы, - говорил отец Нарана, - ни черта ночью не видят. Ну, разве что, такую тушу, как конь, разглядеть могут. А эти летают-летают, жужжат-жужжат… даже ночью донимают. Неет, наши оводы роднее, скажу я вам.

Зато трава здесь была на самом деле зелёная. Такая сочная, что как сорвёшь травинку, так брызжет из неё сок, как будто кровь из перебитой вены.

Люди там жили тем, что питались соками земли. Землю они взрезали длинными ножами, сеяли семена. Рыли каналы, чтобы рядом с посевами всегда была вода. Всё это было для кочевников в новинку.

- У нас бы ничего не получилось, - говорили они, - степь бы нас прихлопнула, словно муху. Больно сухая земля, да и не приняла бы она в себя теплолюбивую и нежную, вашу эту… как её? Гречиху.

К осени возвращались в родные земли, везя в животах коней тёплую молочную траву и залегали на зимовку как раз ко времени, когда небо начинало хмуриться непроглядными тучами и с земли поднимался, словно снежный барс, ветер, обдирающий семена со степного костра. Такая зима кочевникам привычнее, и когда выпадет первый снег, похожий на мелкую манку, они уже обустроят как нужно юрты.

- Те зимы не про нас, - прибавлял Наранов отец. - Они мягкие, как коровий навоз, в то время, как наша сечка, бывает, оставляет на незащищённых щеках царапины. Местные жители зарываются в снег, словно дикие барсы…

Видя, как друг поспешно плюёт на ладони, как трёт ими свою могучую шею, Наран засмеялся.

- Никто ведь тебя не видит. А мне какое дело до твоей шеи?

- Ты думаешь, я тоже прекрасен? – робко спросил Урувай.

- Волнуешься? Хочешь себе жену?

- Хочу.

Краснота перешла с шеи Урувая на его подбородок, а потом и на щёки.

- Вернёшься, подберёшь себе такую жену, какую только захочешь, - разрешил Наран.

Так, за песнями и разговорами ни о чём, они скоротали время для первого ночлега. Лошади, казалось, только слегка запыхались, да и то от вида свежего ветра и бескрайних просторов. Бегунок радостно подбрасывал круп, а Наран устало его бранил и шлёпал ладонью по ушам.

С наступлением ночи степь превращалась в серию толчков и падений, все чувства кроме тактильных и в некоторой мере обоняния и слуха, пасуют перед слепой ночью. Стараешься идти медленной рысью. Падать на ночлег можно где придётся, друзья так и поступили, свалившись с коней, просто когда поняли, что на сегодня хватит путешествий. С тем же успехом они могли проснуться и обнаружить себя посреди змеиного логова, а кусты, к которым примотали коней, могли сигануть с места двумя перепуганными сайгаками.

- Славная бы вышла сказка, - расхохотался Урувай, когда Наран поведал ему свои соображения. – О неудачниках, чьих коней похитили сайгаки. Я бы с удовольствием такую рассказал.

Поужинали собранными им в аиле лепёшками и кусками мяса и упали спать, даже не разводя костра.

Утром Наран проснулся, чувствуя, как мышцы играют в перетягивание каната. На руках вздулись волдыри, на голенях в паре мест показались синяки. Стряхнул с груди прикорнувшего там кузнечика, поднялся и с охом опустился обратно.

Урувай, похожий на беспомощного быка с подрезанными сухожилиями, сочувственно пошевелился:

- Что, тоже не очень спалось?

Наран разглядывал хмурое лицо друга.

- Ничего не поделаешь. Пришёл рассвет, значит, надо ехать дальше. Чем хорош рассвет: он всегда вовремя и никогда не даст тебе проспать.

Друг перекатился на бок. Для ползающих по нему букашек, одного шмеля и примостившейся на большом пальце левой ноги стрекозы это было настоящим землетрясением. Наран прибавил:

- Когда-нибудь кто-нибудь в великой степи придумает искусственный рассвет из глины, водяных капель, песка и двух-трёх прутиков камыша. И это их погубит.

Второй день пошёл далеко не так гладко, как первый. Начался он с того, что когда они всё-таки поднялись и начали собирать плащи, Урувай что-то увидел. Глаза его расширились, изо рта брызнула слюна:

- Оглянись!

Позади них, всего в десяти шагах возвышался огромный муравейник. Такой, что Уруваю доставал до подбородка, а Нарану едва ли не до макушки.

- Я никогда не видел таких муравейников, - сказал он.

Урувай покивал. Большая часть муравьёв, должно быть, была в степи и гонялась за сайгаками-кузнечиками, и муравьёв здесь было не так много. Рабочие достраивали задетую каким-то животным стенку, стаскивая туда комочки засохших травинок, палочки и семена растений. С другой стороны женщины вывели на прогулку детишек-куколок. А на самой макушке муравьи-шаманы восславляли Тенгри, устраивая дикие пляски вокруг крылышек пойманной и давно уже съеденной стрекозы. В лучах солнца крылья серебрились и напоминали огонь.

- Так вот почему я так плохо спал. Эти зверюги небось понадёргали из меня лучшие куски.

Друг задрал халат. Придирчиво измерил пальцами толщину жировой прослойки на боку.

Наран не мог оторвать взгляда от муравейника, смотрел, как отряд муравьёв, весело соприкасаясь усами, отправился доить колонию тли на лопухе здесь же, совсем рядом.

Урувай сказал:

- Я слышал, некоторые муравьи, кроме таких наземных юрт, роют ещё и подземные. Такие глубокие и с таким множеством ходов, что земля не выдерживала большого веса и люди или лошади, что проходили сверху, проваливались вниз. Это как червивое яблоко, что лопается в руках. Хлоп! – он сцепил пальцы, сделал движение ладонями друг к другу. - И нету. Пойдём-ка отсюда.

- Да. Позавтракаем где-нибудь в другом месте.

- Сейчас, только наберу нам муравьёв на закуску…

- Пошли, - Наран дёргал друга за рукав. - Наловишь их потом на себе.

За завтраком они до последней крошки доели то, что им собрали в аиле, сжевав даже листья щавеля, в которые была завёрнута еда, и начали свои запасы. Там был кусок вяленого мяса и горькие травы, которые помогают утолить аппетит. На сегодня и на завтра хватит. Послезавтра придётся глодать кости.

- Сколько дней ходу до гор? – выразил общие мысли в осторожном вопросе Урувай.

- Не знаю, - ответил Наран. Взболтал воду в бурдюке. Её хватало на подольше, чем еды, но хорошо бы по дороге нашёлся какой-нибудь ручеёк. – Я же не шаман, чтобы предсказывать путь заранее. Всё зависит от того, в верную ли сторону мы едем. Если в верную - то мы приедем сразу же, как приедем.

- Хорошо бы, поскорее, - прокряхтел Урувай.

После недолгого молчания Наран спросил:

- Что об этом говорят старые хроники?

- Какие хроники?

- Ну, ты же знаешь всякие сказки. Про луну, что катается по степи, как колесо повозки, и молодого монгола, что скачет за ней, чтобы развернуть и погнать плетью к своей любимой… - Наран стал загибать пальцы. – Про семьдесят семь ханств, у которых семьдесят восьмой хан похищал молодых невест… что они ели в походе? Не одной же любовью все питались.

Урувай сморщил лоб.

- Наверное, любовью. Там нет таких мелочей.

- Это грустно. Почему же предки не донесли до нас самое важное? Какое же дело нам до того, как он там заарканил луну или насколько похотливые крики издавали жеребцы при приближении той девки?

- Принцессы, - поправил Урувай.

Наран ударил кулаком в ладонь.

- Вот это мелочи! А откуда они все доставали еду в степи и в пустыне – это загадка. Вот об этом надо было рассказать…

Урувай только развёл руками.

Оседлав коней, они тронулись дальше.

Урувай пытался мурлыкать песню, но Наран не поддержал. Подавленное его состояние было видно по тому, как скорбно наползло на пустую глазницу веко, и по тому, как скалил зубы и сбивался с хода конь. В тяжёлых раздумьях юноша пихал Бегунка в бок правой ногой, и сам этого не замечал.

- Эта степь нас растопчет, - сказал он. - Никто ещё не переходил её без табуна, без запасов еды и воды. Она играет с нами, как весна с талым снегом. Захочет - надавит горячими руками, а захочет - закроет глаза и даст отдышаться… Захочет - подсунет ручей, а захочет – заплутавшего барса. Помнишь муравейник? Так вот, это был знак! И если мы сейчас хорошенько посмотрим по сторонам, мы таких знаков разглядим – хватит, чтобы наш старик-шаман схлопотал себе сердечную болезнь.

Щёки Урувая потекли к подбородку.

- Что же нам делать?

- Нужно просить покровительства. Превратиться в часть великой степи. В куст жимолости, в мошку, кружащую над крупом Бегунка – во что угодно. Чтобы при одном взгляде никто не мог сразу увидеть, где плоть Йер-Су, а где – мы.

- По-моему, это зовётся - «спрятаться».

- Нет разницы! Нужно, чтобы они увидели, что мы ничем не отличаемся от зайца или от той же лошади. Что мы не нож в их плоти и не блоха в их постели.

После этого Наран замолк и молчал весь день. Иногда слышался его голос, подхватывающий какую-то ноту в песнях Урувая, пока хозяин блуждал в своих думах, а потом прятался, как собака, боящаяся попасться на глаза излишне суровому хозяину.

- Наловил мыслей? – спросил он на привале.

- Только мошек, - Урувай яростно плевался. Мелкие противные насекомые почему-то всегда летают так, что всаднику ничего не стоит попасть в их облако головой и хорошенько зачерпнуть раззявленным ртом или веками. - Может, породниться с этой степью, а?

- Я тоже так подумал.

Привал они устроили возле пересыхающего ручейка, в котором удалось напоить коней и восполнить запасы воды в бурдюках. То был даже не ручей, а так, ленточка мокрого песка, спрятавшийся среди пышных зарослей какого-то кустарника. Лошади зачерпывали своим огромным ртом изрядно песка, а потом смешно плевались и фыркали. Урувай уселся рядом, пристроил между ног один из бурдюков и принялся отжимать туда воду. В желудке образовалась ощутимая пустота, а до ужина оставалось ещё порядочно времени.

Они вновь взгромоздились на коней и ручеёк остался далеко позади, когда до Урувая дошло, что в тоне Нарана не было и намёка на шутливость.

- А ты? – спросил он осторожно. – Ты что-нибудь придумал?

Шли быстрым шагом, чтобы дать лошадям немного размять мышцы. Бесконечные пустые пространства, кажется, перестали впрыскивать в них свой яд, понукающий рваться и рваться вперёд, чтобы догнать горизонт и одним прыжком оказаться на солнце, и теперь всадникам ничего не оставалось, кроме как пытаться определить по бешено вращающимся ушам, что так беспокоит животных.

Животных беспокоило всё. Пролетающие мимо огромные жуки с блестящими надкрылками, необычно густая трава, что пыталась захлестнуть вокруг ног петли. Отсутствие табуна рядом. Периодически то один, то другая пытались подать голос, но отвечал на него только конь приятеля.

Наран повернул голову.

- То же, что и ты. Нам нужно породниться со степью. Придумать какие-то ритуалы. Иначе нас съедят здесь с потрохами. Ты не видишь, там, наверху, есть грифы или вороны?

Урувай запрокинул голову и действительно, увидел нескольких птиц. Часто-часто закивал.

Наран прикрыл глаз.

- Мы для них всего лишь будущая падаль. Там, наверное, есть тот самый, что не успел выклевать мне глаза.

- Но здесь нет ни шаманов, ни идолов. Чему ты собрался поклоняться?

- Мы теперь в самом сердце дикой природы. Посмотри на своего коня. Такие вещи, как повод и ремень под седлом теперь для него всего лишь ивовые прутики, вставшие поперёк бега леопарда. Чем дальше мы от аила, тем меньше эти символы твоей власти имеют значение. Он терпит тебя только по старой памяти, но скоро ветер выдует из его развесистых ушей последние мозги, он скинет тебя и ускачет в степь. Поэтому нам нужно её чем-то задобрить.

Друг с ужасом смотрел на своего скакуна, мирно, на ходу срывающего цветы с облетевшими уже лепестками.

- А ведь правда. Вчера он хотел меня скинуть. Когда увидел суслика. А я думал, он просто испугался…

- Ну вот, видишь. Нужно иметь волю толщиной с берцовую кость, чтобы удержать в кулаке уздцы. Или договориться со степью, чтобы она рассказала твоему коню, что мы скачем по её заданию.

У Урувая на уме было другое.

- Слушай, это суслик ей сказал, что меня теперь можно не слушаться?

- Ну, не думаю, что лошади понимают языки грызунов.

Наран улыбнулся и кивнул сам себе, словно принял какое-то трудное решение.

- Доставай еду.

- Ты проголодался? – обрадовался Урувай, и суслик, не смеющий шевельнуться под пристальным изучающим взглядом, поспешил слинять из его головы.

- Нужно показать Йер-Су, что наши намерения искренни.

Наран взял повод в зубы и принял из рук друга оставшиеся у них продукты. Кусок мяса с кровью, немного грибов. Просяная каша, завёрнутая в лопухи. Зелень. Сказал, стараясь, чтобы речь звучала как можно более внятно (с поводом в зубах это было не так уж легко):

- Эй, Йер-Су! Мы верные твои кони. Верные степные кони, слышишь! Перелётные гуси, опустившиеся на ночлег в полынь. Мы просим, чтобы ты не оставляла нас, чтобы сделала нашу плоть стойкой, как глина, чтобы даже вороны застряли бы в ней своими клювами. Чтобы ты нашла для нас место среди питающихся молоком и мясом зверей, среди птиц, земляных гадов и жуков с пауками.

Конь под ним закрутился, пытаясь держать в поле зрения большую белую бабочку, что подлетела непростительно близко. Наран упрямо сжал его бока коленями.

- Мы накормим тебя всем, что привезли с собой, и надеемся, что ты тоже дашь нам еду, когда она потребуется.

Он выпустил из рук мясо, и оно полетело под копыта. Ухнуло в траву так, будто там, именно в этом месте, в халате Степи была прореха. Урувай снял шапку, молча утёр ей со лба и с шеи пот.

- Теперь мы без еды.

Наран вскинул подбородок, готовясь защищаться.

- Йер-Су даст нам поесть из её тарелки.

- Может, тогда стоит притвориться кем-нибудь более родным для неё? Например, навозным жуком?

Наран собрался сказать что-то ещё, но застыл на полуслове.

- Хорошая мысль. Только жуками-навозниками нам быть не пристало. Лучше я буду лисицей.

Род кочевых племён происходил с одной стороны от сайг, которые питались подножным кормом и были вечно в пути, а с другой – диких серых лисиц, которые питались падалью и известны своим подхалимством перед великими богами и духами. Столько ритуалов, сколько у лис, нет ни у кого. Так, считается, что на кончике лисьего носа сидит дух умирания и гниения. Самое главное, что лисица сама так считает, поэтому, заимев себе на день ужин, первым делом мажет в крови нос, чтобы умаслить своего покровителя.

И каждому известны ночные лисьи танцы в оврагах, когда нервный лай взлетает до самой луны.

Противоестественный союз этих двух животных когда-то и породил племя людей, а смешавшиеся толики крови – лукавой крови от лисицы и степной - парнокопытных - научили их ладить с лошадьми.

Он слез с коня, и повод устроился в руке у Урувая. Опустился на четвереньки, осторожно, как малыш, что делает первые шаги – уже не верхом, а своими собственными ногами. Лёг пузом на траву, как это делают лисицы, лопатки неуклюже выпирают из-под одежды. Поводил носом и сказал с вопросительной интонацией:

- Тяв?

Урувай разглядывая его, склонил голову на бок.

- Что за шаманская лиса тебя укусила?

- Тяв-тяв.

- Немного не так. Теав, - изобразил Урувай довольно правдоподобно. Виляя задом, сполз с лошадиной спины на землю и собрал оба повода себе под мышки. – Теав-теав. Попробуй растягивать звуки. И не тявкай басом: голоса у лис нежные, как у куропаток.

Наран повертелся вокруг своей оси, словно пытаясь догнать невидимый хвост. Повторил:

- Теав-теав.

Лошади заволновались и потянули друга в стороны, как будто две своенравных жены. Он грустно сказал:

- Ну вот, хорошо. Мне остаётся тогда только быть сайгой.

- Отличная мысль! – поддержал Наран, стараясь не выходить из образа. Голос был высокий и певучий, а одежда на спине вздыбилась, как будто под ней был настоящий меховой загривок. – Попробуй!

- Тебя не понятно, - ещё больше погрустнел Урувай. – Ты говоришь по-лисьи.

Наран не без усилия вспомнил, каким образом цеплять на язык сложные человеческие слова. Повторил.

- Какая же из меня антилопа?

- Слегка упитанная. Но это ничего. Давай же!

Он вновь затявкал и бросился в кусты, виляя задом и низко припадая к земле. Где-то далеко впереди поле выстрелило в небо пучком стрел – стайкой зябликов.

Урувай с обречённой миной наблюдал, как качается трава, как будто там, у самой земли бегает новорожденный ветерок, после чего связал поводы коней вместе и сам опустился на четвереньки. Выпрямил руки и ноги и сделал первые неуклюжие прыжки. Земля опасно шатнулась, потом вдруг перекувыркнулась, и небо внезапно оказалось внизу, прямо под «копытами».

Наран, устроившись в густой траве в сторонке, поджав под себя конечности и выставив наружу нос, наблюдал, как друг, словно большая, набитая пухом подушка, вновь перекатился на ноги. Стал считать вслух:

- Первый удачный прыжок. Молодец! Давай ещё. Второй удачный прыжок… тебе не кажется, что эта одежда слишком неудобна для животных?

- Что?

Слово на человечьем языке подкосила ноги новорожденного сайгака, и он вновь свалился.

- Раздевайся. Выползай из своей шкуры. Она тебе только мешает.

Урувай послушался. Пыхтя, растянул пояс и остался только в исподнем. Выгнув дугой спину, он сосредоточенно совершал один прыжок за одним.

- Эй, сайга! – крикнул Наран. – Кажется, время завтракать. Ты голоден, как дикий зверь.

Друг остановился, согнув ноги для очередного прыжка. Прислушался к голосу своего живота, а потом радостно развернулся в сторону, где осталась лежать в траве еда.

Наран сказал строго:

- Что, по-твоему, едят сайгаки? Не конину и не лепёшки… что они едят? Айе! Кушай!

- Ну, положим, от лепёшек бы они не отказались, - промямлил Урувай, но покорно ткнулся носом в траву.

- Мы покормили Йер-Су твёрдой кашей и мясом. Теперь она должна нам немножко нежной травы. Немножко своей силы, своего молока.

Послышался скрип зубов друг о дружку, и даже лошади пододвинулись поближе, почти столкнувшись лбами, чтобы посмотреть, как человек шлёпает губами и из уголков рта у него свисает трава.

Наран покатился со смеху, дрыгая в воздухе ногами.

- А можно есть цветы? Такие, синенькие…

- Не отвлекайся.

- Ага. Вкусные, - пробормотал Урувай с набитым ртом, и Наран снова не смог совладать со смехом.

- Посмотрю я, как ты будешь ловить своих мышей.

Наран перекатился на живот.

- И поймаю. А пока пожую немного конины, пока её не нашли грифы. Лисы ведь едят мясо.

- Да, только не такое солёное, - Урувай уже поднялся с колен и ухмылялся во весь рот. Он видел впереди сладкую расплату. - Для начала тебе сойдут и насекомые. Да-да, лисы питаются насекомыми, а ты не знал?

- Все лисы, которых я знал, питались моей кровью, - пробурчал Наран. – Слушай, а трава на самом деле вкусная?

Друг почесал жировую складку на животе. Задумался.

- Она была съедобной. Во всяком случае, мой животик больше не просит есть. Удивительно, что, чтобы наесться, мне хватило травы.

- Ты ведь это говоришь не для того, чтобы заставить меня есть букашек? – осторожно спросил Наран.

Увидел, как поползли вниз усы друга и поспешно сказал:

- Да я шучу. Конечно же нет.

Ловить юрких насекомых руками оказалось очень трудно. Урувай посоветовал попробовать ему использовать пасть, и за пять минут Наран поймал немного крупной саранчи и одну большую бронзовку. Всё это, удивляясь весьма слабым рвотным позывам, покорно сжевал и продемонстрировал другу в доказательство язык.

Что-то странное происходило. Шея как будто вытянулась и гнулась совсем не так, как должна гнуться шея. Или это просто из-за усталости и с непривычки к дальним походам так свело мышцы?..

Наран сел, задумчиво почёсывая за ухом. Означает ли это, что они больше не будут нуждаться в человечьей пище? Значит ли это, что Йер-Су приняла их подношение и вдоволь повеселилась их неуклюжим попыткам впустить в себя необузданную дикую природу?..

- Пожалуй, здесь мы и устроим привал, - наконец, решил он.

 

Глава 4. Керме.

 

Керме никогда в жизни не видела птиц. Хотя иногда на ужин давали мясо степных куропаток, высушенное на солнце, с выпущенными соками и слегка подрумяненное на огне. Ещё, бывало, мальчишки хвастались своими стрелами, она могла потрогать оперение. Но она никак не могла связать эту крошечную тушку и эти мёртвые волосинки, похожие отдалённо на человеческий волос, и стремительный полёт над степью, когда ничего не касается земли. Это казалось ей волшебством.

От этого волшебства ей один раз досталось перо. Оно спланировало ей прямо в руки, длинное, острое, как стрела, и с таким мягким приятным кончиком, что хотелось пощекотать нос и как следует чихнуть. Керме не могла представить, как такое хорошее перо кто-то мог уронить. Только сбросить специально, прямо ей в руки.

- Что ты там такое несёшь? – спросили её, и девочка узнала голос старика Увая.

Обычно Увай, как и другие мужчины, замечал малявку, только когда она попадалась ему под ноги. Но в этот раз девочка различила в его голосе неподдельный интерес. «Наверное, моё лицо меняет цвет, когда перо у меня в руках, - подумала Керме. – Меняет цвет на счастливый».

Старик подошёл ближе, она слышало клокотание в его горле прямо над своей головой. Увай был очень плотным, и шея его всегда и за много шагов источала запах пота.

- Это журавлиное перо, - сказал он. – Хорошее перо. Ты знаешь журавлей? В это время они обычно летят к вечному морю, а оттуда выше – чтобы ловить в небесной воде звёзды.

Керме его не слышала.

- Наверное, журавлик сбросил мне это перо. Деда Увай, а какое оно?

Дыхание, такое, будто деда Увай был бурдюком, наполненным внутри молоком, переместилось и было теперь перед ней. Он наклонился, и кончики его кос щекотали Керме за ухом.

- Белое, слепая белка. Это белый журавль. Оно такое же по цвету, как снег. Или как соцветия кашки.

Керме глубокомысленно кивнула, а старик усмехнулся в усы.

- Это подарок от моего жениха. Он отправил мне перо как знак того, что помнит обо мне и скоро придёт за мной.

- Ветер - вечный кочевник, - ответил Увай. – Ты будешь или всё время с ним, или всё время в шатре - сидеть и ждать его. Мне кажется, тебе будет лучше в родном кочевье, где ты дала уже кличку каждой овечке. Такую красоту лучше держать под присмотром.

Он, кряхтя, потопал прочь, прежде чем Керме успела что-нибудь ему возразить. Она открыла рот и вновь закрыла.

Перо она вплела себе в кафтан, так, чтобы не было видно, и оно день за днём щекотало ей кожу. А когда оставалась одна, доставала его и пыталась проследить подушечкой пальца за ровными краями. Пальцы у неё были как и у любой женщины, и Керме в каком-то роде этим очень гордилась. С детства они привыкли работать. Если мужчины, юноши и маленькие мальчики с трёх лет развивали кисти, чтобы суставы ходили плавно, легко отпускали тетиву и чтобы копьё было продолжением рук, а руки – всегда продолжением копья, то для женщин важны пальцы. Ими они пробуют, просох ли навоз и годится ли он для костра, ими они мяли и превращали в войлок овечью шерсть, пальцы у них варились в кипятке, ныряли в снег и кололись иглами. Они превосходили по упрямству сыромятную кожу, потому как сами мяли её и делали годной для уздечки и для седла. «Мужчины сражаются кистями, а женщины – пальцами» - такова поговорка кочевых племён.

Конечно, Керме нравилось думать, что она сражается рядом со всеми остальными.

Не меньше ей нравилось подмечать связи между вещами. Она чувствовала, что если не будет этого делать, травяной ковёр может вдруг превратиться в плотное одеяло, которое накроет её с головой и лишит её способности рассуждать. С утра суета и коней возле шатров куда больше, чем обычно. Пахнет мясом, хотя летом, когда кобылицы дают молоко в большом количестве, степной народ мало ест мяса. Значит, ночью приехали гости. Вот её с несколькими другими детьми отправили собирать высушенный на солнце бычий навоз и заодно лошадиный, где найдут. Вот, некоторое время спустя, зашипел огненный змей и следом за ним второй. Значит, гости приехали издалека и разжигают очищающие костры, чтобы все хитрые демоны, что расселись по их плечам и уцепились за конские хвосты в дороге, сгорели, как семена одуванчика. Коней, упирающихся и рычащих сквозь зубы, проведут тоже, и позже стоит ждать запаха тлеющего волоса.

Мясом пахнет хорошим, значит, шаманы забили не собаку или быка, или коня, мясо которых годится в пищу только после того, как с него слижет соки солнце - зарезали одну овцу, и кого-то из своих подопечных она сегодня не досчитается.

Что же, так нужно. С малых лет Керме знала, что всё когда-нибудь переместится в небесные степи, будь то овцы, или юрты, или даже люди.

Шаманов она боялась и старалась их избегать. Это было довольно легко: они шествовали важно и долго, похожи на диких яков в своём медленном величии и в том, как колыхалась вокруг них их шерсть. Волосы у них росли сильнее, чем у обычных людей, и заплетались вместе с разными тряпочками, с лоскутами войлока, с конским волосом и бычьими жилами в тяжёлые шнуры, которые доставали до земли и даже волочились по ней. Они так шуршали в траве, что создавалось впечатление, будто за шаманом следует целое стадо мелких зверюшек. Травы склонялись за его шагами в глубоком поклоне.

На шее у него звякали друг о друга разные железки, ножи без ручек, кольца, продетые друг в друга. С сухим звуком стукались друг о друга полые кости. Дети шептались, что шаман перед каждой зимой вытаскивает по косточке из своего тела, выпивает костный мозг и вешает себе на шею или на уши, а бывает, что цепляет на нос. Всё это богатство передавалось от шамана к шаману, и каждый служитель Тенгри преумножал его.

Каждый шаман носил в руках ручной гром. Делать его женщинам не доверяли: слишком грубы у них руки, чтобы выделать нужной толщины кожу и согнуть для каркаса вишнёвые прутья, не повредив их. Шаманы, которые не занимались ничем, кроме служения, сами делали себе бубны.

Их шатёр всё время как бурлящий котёл, травы и коренья, ягоды и грибы превращаются там в воздух и устремляются прямо на небо, боги и духи пляшут вокруг этого видимого для других и ощутимого для Керме, дымного столба, и радость их звучит одурелыми криками птиц или ломким хрустом снега в зимнее время.

Во время заката оттуда разносятся мерный грохот бубнов, и всё живое замирает и прячется по норкам, думая, что это катится гроза.

Солнечные лучи, говорили, просвечивают таких людей насквозь, и видно, что, кроме халата, нет в них ничего плотного, и даже кожа больше похожа на воду. А в лунные ночи от них остаются только тени, которые пляшут вокруг потухающих углей до самого утра.

- Шаманы - особенные люди, - говорила бабка. -  Без них с нашим кочевьем не будет ни мяса, ни молока и солнце всегда будет разить наших охотников в глаз. А стужа вморозит нас в землю, так, что даже лисицы не смогут разгрызть промёрзлые кости.

Перед каждой юртой было особенное место, где жил Тенгри. Лицом, вылепленным из войлока, он наблюдал за тем, правильно ли пасутся стада, вдоволь ли они едят и хорошее ли молоко дают кобылицы. Смотрел за людьми: чистят ли коней и слезливо ли поют на застольях песни. Летом, когда не было сильного солнца, женщины занимались шитьём перед входом в шатёр, и под грозным взором работа спорилась скорее. Шаманы окуривали его своим дымом, принося его в специальных сосудах, или, напротив, внося идола меж двух костров в шатёр бога. Керме вместе с остальными женщинами доводилось участвовать в их изготовлении, и в такие минуты, нанизывая войлок и перемежая его с высушенными травами и шёлковыми тряпицами, она думала, что вот сейчас своими руками создаёт лицо великого и грозного Тенгри.

«Интересно, что возникло сначала, - проносилось в её голове, - солнечное лицо или лицо из войлока?»

- Тенгри - пастух пастухов, - важно говорили шаманы, и Керме чувствовала себя под перекрестьем пристальных взглядов, даже не видя лиц. Словно маленькая овечка под взглядом пастыря.

Шаманы забивали под каждым новым идолом по одной овце, вскрывая длинным ножом, похожим по форме на звериный коготь – хотя Керме не знала о зверях или птицах с такими большими когтями - вену на шее животного и пачкая руки в крови, и выдавливая весь сок к ногам статуи. Это единственная, пожалуй, жидкость, которой позволяли в степи беспрепятственно уйти в землю, ведь ей питается верховный бог. Сердцем он лакомился тоже, его вырезали из груди и на ночь ставили на нарядном блюде перед идолом, чтобы он смог утолить свой голод. Керме всегда поражало, как мало он ест: то, что вносили утром в шатёр, чтобы разделить между всеми его жильцами, было не намного меньше того, что оставляли вечером.

Шкуру и неповреждённые кости предавали огню, а пепел вместе с золой оставляли на ночь, чтобы им могли полакомиться робкие духи убитых животных.

После этого идол начинал видеть глазами бога, и Керме часто представляла у него вместо глаз дыры прямиком в небо.

Овечьи стада уменьшались, потом тучнели, потому что из степи пригоняли других овец, и вновь уменьшались в дни гуляний или когда вдруг наступала ранняя морозная осень и требовалось мясо, чтобы подогреть кровь.

Утром возле шатра воина по имени Усул ставили нового идола, и все его обитатели: сам Усул, два его малолетних сына и четыре жены - проходили очищение огнём. Перед новым ликом Бога требовалось предстать чистыми. Дети орали с самого утра, а Усул говорил с ухмылкой, что подпалил себе усы и теперь, стало быть, помолодел.

Поэтому Керме ждала сегодня шаманов. Овцы, не ведая о возможной участи, бродили вокруг, и она чувствовала касание их ушей или в лицо ей прыгал удирающий от овечьих зубов кузнечик. Водя носом почти у самой земли, она собирала землянику. Наступило шаткое время, когда ягоды только-только поспели, но не оказались ещё съедены грызунами, муравьями или скотом, чей зев переваривал, помимо травы, без разбору кузнечиков, семена, корешки, ягоды и даже землю. А бывало, и нерасторопных хомяков…

От палящего солнца земляника пряталась в ладошках растений и степных цветов. Ещё десяток дней, и суровый папа-солнце заприметит, что детишки прячут во вспотевших росой ладошках сладости, и отберёт, раздвинув своими чуткими пальцами траву, высушит оставшиеся ягоды дотла.

Со стороны, где стояли шатры, возникло долгожданное звяканье шаманских украшений, хлопанье рукавов халата, долгие важные шаги. Бубен на поясе отдавался долгим гудением при каждом шаге. Овцы перестали жевать, даже жужжание насекомых многозначительно стихло.

- Ну, кто сегодня послужит великому богу, мои маленькие облачка? А ты, слепая белка? Ты не хочешь?

Собаки, что помогают, пасти стадо, не могут иметь имени, и собаки Тенгри – не исключение. Поэтому этого шамана звали Шаман. Так же, как и любого другого, но если бы Керме произнесла это имя вслух, в имя этого человека она бы вложила чуть больше чувств.

- Могу, - шепчет Керме, - Но зачем Тенгри в личном стаде слепая овца?

Шаман брызгает смехом, и Керме представляет, как этот смех течёт у него изо рта прямо по усам.

- Ты хорошо сказала. Ладно, твоя попа обойдётся пока без моего клейма. Ну-ка девочки и мальчики, кто из оставшихся? Сейчас посмотрим, с кого жёны Тенгри будут стричь шерсть для халата своего господина?..

Керме полагала, что в Шамане, в одной шкуре, родились сразу два человека и оба самые весёлые, которые могут родиться на этой засушливой земле. Поэтому он такой полный и такой смешливый. Один из этих двух людей рождён для того, чтобы говорить с Тенгри, другой – задира, драчун и любитель охоты. Поэтому, когда сотрясать степь выезжают очередные охотники, из шаманского шатра доносится полный горести вздох.

На лошади, при всех его габаритах, Шаман ездит отлично, но оружие его поёт громовые песни вместо того, чтобы рубить врагов и пускать стрелы. Шаман, чувствовала Керме, хотел бы сразу и того, и другого.

Она была рада, что пришёл именно он.

- Пожалуй ты, - решил Шаман. -  Самый смирный. Стричь тебя будет легко. И навоз для розжига костра собирать легко, и не придётся бродить по всему пастбищу.

Керме вздрогнула, в ладошке появилась мокреть. Раздавленные ягоды дали сок. Она уже знала, на кого пал выбор. Внутри всё перевернулось, словно кто-то опрокинул кувшин с молоком.

Сквозь меланхолично расходящихся животных он проследовал к растяпе с ритуальным жалом в руке – полой и слегка заточенной бычьей костью. Барашек дёрнулся под его руками, но тут же успокоился: укусы от слепней, и те бывали иногда посильнее.

- Вот так, - сказал Шаман. – Можешь собирать вещи. Травы с собой не бери: там, наверху она сочнее.

Когда шаман удалился, пожелав Керме, чтобы слепни хоть немного отличали её от овец, девочка на коленях подползла к растяпе, нашарила у него на крупе липкое пятно. Шерсть быстро намокала, сваливалась и не давала крови течь дальше. Почуяв запах крови, вокруг тотчас же закружились мухи. По этой кровавой метке, когда понадобится, можно будет легко опознать животное, предназначенное в жертву.

Керме взмахнула руками, отгоняя мух. Ощупью добралась до головы животного и повисла на шее. Растяпа, как и положено, стоял мордой туда, где далеко-далеко, по рассказам других, темнели горы. Обычно он никак не реагировал на девочку: даже на розги и пинки мальчишек он реагировал слабо, вяло перемещаясь в требуемом направлении и не отворачивая морду от вожделенного севера.

Однако в этот раз он чуть повернул голову и взмахнул ушами, словно вопрошая: «И что теперь?»

- Теперь, - Керме уселась на траву, нагнув голову животного к своим коленям, - теперь твоя кровь выльется в землю, а тебя самого увезёт на небо огненный конь на тонких ногах. Прямо в небо. Понимаешь, что это значит?

Овца внезапно дёрнулась под руками, и Керме от неожиданности разжала руки. Жгучая волна чужого беспокойства накрыла её.

- Растяпа! Растяпа! – зовёт она и слышит, как он пятится от неё где-то совсем рядом, расталкивая задом товарок.

Керме слепо бросилась вперёд, и пальцы её сомкнулись на чьём-то копыте. По блеянию и суматохе, что никуда не пропала, а перемещалась от неё прочь, девочка поняла, что копыто принадлежало кому-то другому.

Она села и громко сказала:

- Я знаю, что делать.

Шум поутих. У Керме вдруг перехватило дыхание. Она облизала испачканные в ягодном соке пальцы, пытаясь умерить пыл бешено стучащего сердечка, которое словно вознамерилось убежать из грудной клетки.

- Вернись ко мне, Растяпа! Поверь той, кто знает все твои привычки, до последней. Кто знает, что ты любишь бутоны полураспустившихся маков и терпеть не можешь, когда я забываю достать оттуда всех пчёл. Я только стараюсь тебя спрятать.

Почувствовав, как в руку ткнулся мокрый нос, она сказала:

- Хорошо.  Я не знаю, какого ты цвета, но надеюсь, что за тобой придут другие шаманы. Теперь нужно найти что-нибудь острое.

В волосах родилась и прошла по телу холодная судорога. То, что она задумала, делать нельзя. Ни в коем случае. Если узнают, ей влепят розг. Или навсегда выгонят из аила, и она будет скитаться по степи до тех пор, пока не упадёт замертво от голода.

А если узнает Верховный Бог, он навсегда закроет тучами небо для аила. Что же делать? Все погибнут. Бабушка, ребята, женщины, все… И всесильные мужчины ничего не смогут поделать. Шаманы больше не смогут достучаться до неба своими бубнами.

Керме так далеко зашла в своих страхах, что схватилась за голову. Ей мерещился топот разбегающихся стад, стоны умирающих, костры, которые то не могут согреть, то, напротив, своими искрами прожигают людей насквозь. Опомнилась, только когда почувствовала дрожь в прижавшимся к ней тельце.

«Я ещё не совершила ошибки!» - обрадовалась она, и потом обрадовалась ещё больше: - «Ты жив!»

Пока жив. Но это продлится недолго, словно говорил холодный, как земляной слизень, нос.

- Ты убежишь туда?

Каким-то образом животное поняло её вопрос. А Керме уловила дрогнувшими мышцами и заходившим вдруг кадыком положительный ответ. Горы там или что-то ещё, от чего не отводит взгляда овечка, но она пойдёт туда. Будет стелиться по жухлой траве, словно барс, избегая скачущих на высоких конях монголов и степных хищников. Через день, говорили шаманы, ляжет первый снег.

- Земля засыпает, - вспомнила она подслушанный утром разговор. - И скоро укроется своим одеялом.

Сказал это один из младших шаманов, когда весь аил сидел возле общего костра и поглощал завтрак из жидкого, разваренного в воде пшена. Все навострили уши: шаманы говорят свои новости за завтраком и ужином так, будто это не новости вовсе, а так, словесный мусор, который накопился под языком и от которого следует избавиться, и к тому же предпочитают их не повторять. Вообще, повторять сказанное шаманами не следует, ведь совсем не значит, что они узнали это лично от Тенгри. Скорее всего, подглядели в рисунках, которые великий Бог делает, чтобы не забыть, что ещё ему сотворить с землёй и со своими подданными в ближайший день или в ближайшие сто лет.

По другую сторону раздался голос доброго Шамана.

- Сегодня к обеду накройте всех этих идолов какими-нибудь тряпками. Уверен, старику не понравится иметь белую бороду, как у западных лесных дикарей. Снег будет хороший.

Керме почувствовала, как поёжились все вокруг костра, и даже мелочная женская ссора, возникшая было у одного из дальних костров из-за отданной собаке не до конца высосанной кости, вдруг затихла. В тишине было слышно, как шумно и с удовольствием хлебает свою кашу Шаман. Он ни на семечко не побеспокоился, что его слова вызовут какое-то возмущение в небе.

Керме вообще сомневалась, что до неба достанет какой-либо человечий звук – шёпот ли, или говор, или даже крик. Говорили, оно очень высоко. Так высоко, что даже самый умелый лучник не сумеет докинуть до него свою стрелу.

Керме вспомнила детскую сказку: мол, овцы на самом деле комья такого тёплого снега, что падает по ночам с небес летом. Она никогда не понимала, как могут быть родственниками холодное и рассыпчатое, что покрывает травы зимой, грызёт, как беззубый щенок пятки, а в особо лютые ночи отращивает зубы - и эти тёплые животные. Но сейчас вспомнила, с каким вниманием слушали бабку остальные дети, и решила для себя, что в ней, может быть, есть капелька правды.

Овцам, наверное, и правда легко укрыться среди снега.

Она опустилась на колени и поползла между овечьих тонких, как тростинки, ног. Пробовала руками траву, пока наконец не нашла, что искала. Один раз наткнулась на старое перепелиное гнездо, и в любое другое время эта находка увлекла бы Керме надолго. Скорлупа или даже птенцы – это всегда интересно.

Но сейчас ей нужно спасти растяпу…

Керме нашла нужную траву. Ухватилась за соцветия и осторожно потянула на стебель. Потрогала пальцем кончик – не сломался ли? Очистила его от крошечных жёлтых цветков. Это называется – травяная игла, или кипчак. Его стебель тонок, но прочен, и сила его роста и жизнелюбия настолько сильна, что, говорят, он может прорости даже сквозь животную шкуру.

Взяв иглу в зубы, ощупью она направилась обратно, к Растяпе, но остановилась возле другой овцы. Погрузила руки в тёплую, слипшуюся от грязи шёрстку... Игла проткнула кожу легко, словно настоящий костяной нож. Животное дёрнулось, выскользнуло из рук, оставив в воздухе тоненький аромат крови.

- Спокойно, - шептала ей вслед Керме. И, противореча себе, добавляла: - Беги, милая. Беги.

Почувствовала, как в уголках глаз собираются слёзы. Но плакать некогда, даже если этой овечке она когда-то тоже дала имя. Благодаря девочке, с кличками ходила половина кудрявой отары, хотя эти клички постоянно менялись и кочевали от одного животного к другому. Она подозвала к себе растяпу и, смочив в слюне пальцы, принялась выбирать кровь из его кучерявой шёрстки.

- Сейчас придут и уведут бабочку. А ты – затеряйся среди братьев и сестёр и не показывайся никому. Даже мне. Начни пахнуть по другому, поменяй повадки, стой теперь мордой не на север, а на запад. Измени цвет шкурки… если можешь, конечно. А завтра, когда выпадет снег, беги в степь и доберись до своих драгоценных гор. А теперь иди и больше ко мне не приближайся.

Убедившись, что он всё понял, девочка отпихнула от себя морду животного. Напоследок почувствовала на лице шершавый язык.

В шатёр Керме нёс за шкирку, как щенка, страх. Дважды у неё заплетались ноги, дважды она теряла нить одной ей ведомых знаков, сворачивала не туда и попадала то в объятия шиповниковых лап, на которых, к тому же, проветривалось чьё-то бельё, а то в собачью стаю. Садилась на землю и грызла от бессилия ногти, пытаясь восстановить в голове цепь стежков на замысловатом узоре жизни аила, которыми она следовала.

В конце концов её заметила какая-то женщина.

- Ты, наверно, заблудилась. Идём. Я видела твою бабушку. Она должна быть уже на празднике.

- Нет, мне в шатёр. Простите, я… я заблудилась.

Керме протянула руку, чтобы поймать чужую ладошку.

- Идём тогда, отведу тебя в шатёр… всемогущие духи, ты знаешь, что у тебя на голове? Там как будто зимородки гнездо свили. Тебе нужно немедленно заняться волосами.

Оказавшись наконец в пустом шатре и дождавшись, пока опустится за женщиной полог, девочка первым делом прислушалась к шуму снаружи. Она различила мерный гул бубна. Всё ещё только начиналось. В остальном аил жил своей обычной жизнью: прошли двое мужчин, о чём-то возбуждённо беседуя; их голоса напоминали собачий лай. Провели в обратную сторону лошадь, вокруг которой увивался жеребёнок.

Немного придавив в себе страх, Керме занялась волосами. На празднике, где открывали глаза идолу, раздавали сладкое просо и молоко, но девушка не собиралась сегодня туда выходить.

Конечно, они ничего не заметят. Молодые шаманьи чёртики, молодые прислужники, в голове у которых только дурманящий дым, а в руках – костяные трубки с тлеющими травами. Вряд ли Шаман описывал им все повадки Растяпы. Как он ставит ноги, каким образом любит рыть землю копытом – вот так или эдак. Если, конечно, цвет не сыграет с ней какую-нибудь очередную шутку, и у Растяпы не окажется вдруг на спине приметного пятна. Метку Бабочке она поставила на том же месте, где следовало.

Увлёкшись заплетанием кос, она не сразу заметила, как всё вокруг вдруг затаило дыхание. Только нечуткая муха продолжила кружиться где-то вверху да она, Керме, продолжила плести свои косы.

Когда звяканье и звон, и тяжёлые медвежьи шаги подкрались к её сознанию и аккуратно, но назойливо постучались, прятаться было уже поздно. Полог качнулся, впуская внутрь толику прохлады и тучное тело. Муха издала последнее, отчаянное «зззз» и вдруг замолкла. Мгновение спустя крошечное тельце скатилось по ладони Керме, задев крылышками пальцы.

Девушка застыла, не смея пошевелиться, а Шаман тяжело взгромоздился на подушки. Словно большой старый тетерев на своё гнездо из высушенных трав. Он подобрал под себя большую часть свободного пространства, раздуваясь всё больше и больше и оттесняя скатанные ковры, кострище, разномастные женские принадлежности и Керме к противоположной стенке.

Сказал печально:

- Там все празднуют. Почему ты не идёшь, слепая белка?

- Я… - Керме сглотнула. Она нащупала в рукаве своё истрёпанное перо и провела пальцами по краям, пытаясь выпросить таким образом хоть капельку успокоения. Но безрезультатно. - Я хотела сначала заплести себе косы.

- Да, я вижу. А потом бы пришла? У Усула большое сердце. Огромное. Он заготовил столько молока и сладостей, что у детей должны склеиться зубы.

- Нет, я… я уже не ребёнок. И мне не хочется сладостей. Баба задала мне работу. Много работы, на весь день.

Она никогда раньше не врала. Лукавила – может быть, но вкус вранья, горький, вяжущий язык, расчувствовала только теперь. Хотя то, что она сделала накануне, наверное, куда гроше слов. Просто оно такое большое и такое, что язык не способен донести всей мерзости.

Шаман задумчиво постучал пальцами по бубну. Тот отозвался басовитым мурлыканьем.

- Конечно. Ты не хотела бы слышать, как большое сердце Усула лопнет от гнева Тенгри. Бам! И всё. Ты не хотела бы услышать, как идол душит своими соломенными  руками жён и детей Усула.

- Почему… - Керме задохнулась. – Почему?

- Потому что Великий Бог не получит той пищи, которую он захотел. Потому что ему предложат не того, на кого дёрнулась моя – его слуги - рука. Что, ты думаешь, он может сделать?

Наступило долгое молчание. Барабаны невдалеке сбились с ритма и растерянно затихли, только где-то неожиданно громко чему-то радовались дети.

- Тебя видел один из пастушков, - сухо сказал Шаман. Нугай, - догадалась Керме. Затаился, спрятал свою свистульку и смотрел, как она пытается спасти Растяпу. – Нам придётся всю ночь и семь ночей послед молить Тенгри не посылать на нас гром или суровый холод. Может, мы вымолим прощение, может, и нет. Наверное, ты хочешь знать, что дальше будет с тобой.

Керме зажмурилась. Ни один монгол не мог говорить так долго и так тяжело, как этот шаман. Вытягивать из тела жилки и играть на них, как на музыкальном инструменте.

- Ты ещё очень молода и, кроме того, очень красива, хоть и слепа. И ни разу за свою жизнь ещё не совершала ошибок. Поэтому ты получишь сегодня не смерть на алтаре от ритуального ножа, а всего лишь пятьдесят розг.

Из груди Керме вырвался всхлип. Полсотни розг выдерживает не каждый мужчина. Её ни разу не пороли, но девочка слышала, как шипят эти звери – звук совсем не страшный, даже где-то приятный. Так шипит в котелке земляное масло, поедая травки и ожидая главного блюда – шмата мяса. Но эта тёплая сонливость испаряется где-то после девятого удара, когда начинают доноситься хрипы и крики наказываемого и  у девочки начинают трястись чувствительные поджилки.

Наверное, Шаман покачал головой или что-то в этом роде. Такие действия Керме училась угадывать по паузам в диалогах – по паузам, которые так и просят себе какое-то действие.

Она подтянула к себе коленки.

- Вставай, слепая белка, и идём. Наказание должно быть исполнено немедленно. С гневом Тенгри нельзя шутить, так же, как нельзя спать в степи, ничем не загородившись от ясного его взгляда.

Будто сдвинулась гора. Он поднялся с кряхтением, и Керме готова была поклясться, что этот мужчина может высунуть голову в трубу дымохода и оглядеться, не выходя наружу.

Безвольная рука девушки вдруг оказалась в огромной тёплой ладони. Ноги не слушались её, а может, специально, больше не уповая на хозяйку, старались уцепиться за землю, но Шамана это совсем не смущало. Он волок её за собой, будто тряпичную куклу, а второй рукой степенно придерживал украшения на широкой груди – чтобы не слишком звенели.

Оказавшись снаружи, Керме наконец услышала, что кричали дети. «Снег, снег!» - было на всех устах. И правда – Шаман фыркнул, видно, вдохнув снежинку, а девушка почувствовала как застревает в волосах и тает холодный пух. Она пожалела, что не может порадоваться ему как следует. Ни один осенний снегопад до этого не обходился без её радости.

Промежуток между шатрами, оставленный для собраний, седлания лошадей и религиозных обрядов, был заполнен людьми. Все и каждый старался стать как можно более незаметным, и почти у всех получалось. Но всё вместе это казалось большим озером, которое невозможно не заметить, даже если твои глаза видят пустоту.

- Слушайте меня, кочевой народ, народ степи и псы великого Солнца. - в нос произнёс Шаман. Рука девочки затекла и онемела в его огромной ручище, но он и не думал её выпускать. - Воистину, всякое может повстречаться на пути аила к ноздрям Йер-Су. Бывает жесткий загривок, бывает полная зубов пасть. Бывает, аил забредает и в другие малоприятные места Великой Кобылицы. Бывает, люди срываются под копыта и гибнут там в страшных муках, с переломанным хребтом и истекающей из ушей и из глаз кровью. Нам всем предстоит пасть на колени и молить Богов, чтобы они вывели нас на нужное направление.

- Айе! Что ты говоришь, шаман? – послышался голос. Керме съёжилась ещё сильнее, узнав Ревана, летящего на закат мустанга, решительного из решительных и храброго из храбрых. Все эти шатры, всех детей, женщин, мужчин и овец он везёт на своей спине, а Шаман служит для него уздечкой. - Хан старается слушать шаманов и ведёт вас туда, куда чихает Верховный Бог. Разве не ты разговариваешь с ним, чтобы узнать, где зеленее трава и твёрже почва? И после этого нам нужно падать на колени?

Шаман с достоинством ударил ладонью по бедру, где висел бубен. Приглушённый звук прокатился среди шатров. Послушники истерично заколотили в свои колотушки, зазвонили бубенцами, но сбились, перепутались и сконфуженно замолкли.

- Да и нет. Мы с тобой всё делаем правильно. Но попадаются те, кто тянут лошадей за хвост в другую сторону, обыкновенно по молодости и неопытности.

Все взгляды вновь устремились на Керме. Девочка не смела вдохнуть, она висела на них, будто на копьях. Всхлипы бабки звучали в тишине оглушительно, как капающая вода.

Реван зарычал.

- И всё это из-за не той овцы? Мы стараемся, выбираем путь, который удовлетворил бы и небо, и наши табуны, которые вечно хотят жрать… Ведь у нас нет дорог, по которым можно было бы ехать. У нас не так, как на востоке или далеко на западе, где живут дикие бородатые демоны. Наш выбор – тысяча направлений в степи, из которых мы вольны выбирать любое. А потом появляется какая-то овца… не та овца, и где бы мы ни были, куда бы не направлялись, мы снова оказываемся у Йер-Су под хвостом. Куда это годится? А? Ответь мне, говорящий с предками!

Если бы Шаман и вправду был уздечкой, то его кожа бы была самой лучшей и самой крепкой, а узор – самым тщательным, потому что в огромном теле его не дрогнул ни один мускул. Жеребец-Реван скорее стёр бы зубы, чем сумел прокусить свой повод.

- Это годится, - сказал он спокойно, - потому что как бы быстро мы не хотели бежать за солнцем, это невозможно. В степи есть овраги, есть ручьи и трава – козлиный рог - которая цепляется за лошадиные копыта и ломает галоп.

«Интересно, жив ли ещё Растяпа», - отстранённо подумала Керме. Ведь если нет, розги ей придётся сносить просто так, а это обидно втройне.

- Значит, нужно выровнять эти овраги. – Реван фыркнул и отвесил кому-то из младших сыновей, стоящих рядом с ним, оплеуху.

- Мы можем только попытаться, - смиренно ответил Шаман. – Никто не скажет тебе заранее, если вдруг следующим оврагом окажется один из твоих сыновей.

Шлёп! Звук ещё одной оплеухи.

- Я уж об этом позабочусь, - проворчал Реван.

Грохот копыт поначалу никто не заметил, кроме Керме, уши которой, как у собаки, привыкли подмечать любую мелочь, чтобы потом добавить её, ещё один слог или слово, к песне о мире вокруг, непрерывно звучащей внутри.

И только когда он заслонил все другие звуки, по поляне пронёсся дружный ах. Громкий хлопок – то занесло лошадь, и она задела крупом один из шатров. Визг и тявканье – то улепётывают из-под копыт собаки. Шаман потерял обладание, он выпустил руку Керме и схватился не то за нож, не то за голову.

- Где часовые? – ревел Рёван. Сигналов тревоги не было, звуки битвы – тем более. – Ты кто, навозная муха, что тебя не заметили мои воины?

За внешним кругом аила у мужчин были при себе только ножи. Более серьёзное оружие - копья и луки - остались в шатрах.

Всадник натянул поводья. Конь под ним храпел и метался, стремясь внести ещё больше разрушений в привычный для Керме мир. Пыль поднялась с земли, будто стая растревоженных уток. Девушка чихнула, а второй чих попыталась удержать в груди, закусив губу, чтобы не пропустить ни звука.

- Твои часовые лежат со стрелами в груди, - сказал незнакомый голос.

Рёван сжал челюсти так, что, судя по хрусту, сломал себе зуб. Сказал:

- Сын, тащи лук.

- Брат уже побежал.

- Так тащи стрелы! Твой брат никуда не годится. Он забудет. Зря, что ли, я его колочу?

В голосе незнакомца рокотал гром.

- Я только возьму, что принадлежит мне, и уйду. Айе, мой милый! Вперёд!

Шаман, сделав было шаг к незнакомцу, упал на колени, а конь перемахнул через него, словно через большой валун. И Керме, чувствующая себя паучком в пустом кувшине, чей мир внезапно перевернулся, когда до него добралась хозяйка, потеряла ногами землю.

 

Глава 5. Наран.

 

Ночь прошла странно. Долго не приходил сон. И Наран, и Урувай, каждый по раздельности, пытались отыскать внутри хоть малейший знак того, что желудок отторгает новую пищу. Но он не капризничал. Как ребёнок, которому дали вместо обещанного мяса невиданных сладостей из страны пустынь. Потом, так же вместе, ни слова друг другу не говоря, искали крупицы вновь возрастающего голода. И тоже безрезультатно.

Ветра не было. Костерок горел ровно, умиротворённо шипя, и иногда, будто вспоминая, что порядочному костру положено рычать и бесноваться, выпускал в небо снопы искр. Надвинувшийся с наступлением темноты холод безуспешно пытался развернуть закутавшихся в одеяла и подложивших под себя попоны странников, точено маленькая хищная птичка, нашедшая перепелиное гнездо и пытающаяся расколотить яйцо с крепкой кожурой. Прятался от огня за их спинами, туда, куда не доставал свет.

С топливом им повезло. Навоза, что за день производили две лошади, вполне хватало, чтобы поддерживать такой вот небольшой костерок. До заката они сушили его, разложив на попонах и на перевёрнутых сёдлах.

Ещё когда предыдущая ночь грозила им скрежетом насекомых и провожающими солнце птичьими криками, Урувай спохватился:

- Как мы будем разводить костёр? Нужно добывать огонь.

На самом деле, чтобы добыть огонь, путникам приходилось немало трудится. Зимой, ранней весной или в период редких дождей, как правило, вообще не путешествуют. Даже в засушливый сезон ночь у неумелого путника могла пройти за двумя палочками вся ночь, и долгожданная искорка появлялась только к утру. Как правило, если странник к этому времени дремал сидя и не успевал поймать искорку на заготовленную кучу мха или навозный холмик на заранее расчищенной от сушняка площадке, он легко мог сгореть заживо.

Вся ночь - если только не было огненного камня. Этот чёрный гладкий камушек давал искры, стоило ударить почти по любой поверхности, да такие, что могут скакать даже по водной глади, как плоские голышки.

Всё дело в огненных духах, которые очень любят гнездиться в таких камнях. По этой же причине их не стоит держать возле костра: огненная птица, хлопая крыльями, запросто может перелететь со своего продуваемого всеми ветрами насеста в более укромное местечко – внутрь камня.

- Мне кажется, я добыл огонь, когда стирал кожу на ладонях о поводья, - продолжал сокрушаться Урувай. - Надо было держать на коленях навоз, но кто же знал?

Наран молча достал из своей сумки гладкий блестящий камешек.

У друга загорелись глаза.

- Где ты его взял?

- Отколол от того, что остался у нас, в аиле.

- Думаешь, они заметят? Как ты туда пробрался?

- Не думаю, - сказал Наран и заёрзал. Огненный камень в аиле был не такой уж большой, и исчезновение его части оставит на их репутации чёрные горелые пятна. – А что там сложного? Все же на пиру. Даже собаки ждут своих костей. Я просто зашёл и отколол кусочек.

Огненный камень довольно хрупкий, его легко ломать на части руками. Хорошо ещё, что, давая огонь, он не стирается. Ну, может, самую малость, но его всегда можно нарастить, обваляв в зале.

Камень хранился в шатре старейшины, укрытый от чужих глаз шёлковыми покрывалами. В шатре у шаманов хранить его было опасно: со своими плясками и призывом разнообразных духов они могут случайно взорвать его, а могут, наоборот, переместиться внутрь этого чёрного камня, вместе со всеми своими бубнами и с шатром. Целиком, раз – и нет…

Развести костёр, что эту, что предыдущую ночь Наран успевал, пока Урувай протяжно зевал и усаживался на траву, давая отдых ногам.

Перед тем, как закутаться в одеяла, они ещё немного поговорили.

- Всего второй день нашего пути, а мы стали уже полными дикарями, - сказал Урувай.

Он вытягивал руки к костру так близко, что волосы на обратной стороне запястий скручивались и чуть не  начинали тлеть.

- Мы совершили ритуал. Представь, что всё это огромный шаманский шатёр, расшитый днём солнечными лучами, а ночью – звёздами. В шаманском шатре нельзя находиться просто так, там всё делается для Тенгри.

Урувай выпятил нижнюю губу.

- Во всяком случае мы теперь можем питаться тем, что даёт степь. Лук и стрелы в этом походе нам не пригодятся.

- Может, нам лучше избавиться от всего, что связывает нас с аилом, - задумчиво сказал Наран.

Он покачивал в руках лук. Это отличный лук, без резьбы и украшений, которую наносят себе некоторые охотники, но из молодой берёзы, такой, что из неё вдруг ни с того ни с сего начинал сочиться сок, и Нарану приходилось срезать свежеотросшие глазки и отсекать сучки. С одного из плечей оружия свешивались окрашенные в разные цвета конские волосы. Большая часть их принадлежала Бегунку, остальные ещё одной лошади, на которой ездил Наран в детстве – Свирели, и мощному скакуну отца. Тетива довольно свежая, иногда она вспоминала, какого это – быть жилкой в теле какого-то живого, и начинала дрожать и биться, стягивая плечи друг к другу.

Урувай не поверил своим ушам.

- Ты хочешь его выбросить?

Наран поморщился.

- Этот лук мне делал ещё отец. Лучше я отрежу и выброшу своё ухо… Не знаю, как лучше. И спросить не у кого.

- Тогда мне придётся расстаться с моринхуром, - сказал Урувай из чувства солидарности.

- Моринхур вряд ли может причинить кому-то вред.

- Старики говорят, что он как лук, выпускающий стрелы музыки.

Наран улыбнулся.

- Ну, тогда надейся, что степь тоже любит песни. Вот горы - те точно любят. Говорят, они даже подпевают…

Так ничего и не решив, друзья устроились спать и ворочались почти до утра, чтобы, проспав восход солнца, вскочить и, распихав по сумкам одеяла, броситься отвязывать коней.

На спину лошади Наран забросил только попону, поверх неё подпругу и затянул её совсем не туго. Только чтобы не спадала, когда Бегунок стоит на месте. Навесил седельные сумки.

- Ты не будешь надевать седло? – спросил Урувай.

- Незачем. Поедем без сёдел. Чтобы лошадям было легче. Нам теперь придётся что-то в себе менять, чтобы по-настоящему быть ближе к Йер-Су, к степи. А не просто – попрыгал на привале сайгом, а потом опять в седло, и айе!

- Может, ещё и без штанов поедешь? – сказал толстяк, и в голосе его завелись плаксивые нотки. – Я плохо умею без седла! Там не получается спать. Придётся всю дорогу следить, чтобы не оказаться на земле.

Наран упрямо поджал губы.

- Тем лучше. Ни на минуту нельзя забывать, что мы теперь другие. Что теперь степь - наш дом, а не аил. Сёдла лучше оставить прямо здесь. Может, Йер-Су найдёт им какое-то применение.

Урувай пригорюнился, но покорно ушёл рассёдлывать уже засёдланную кобылу.

Бегунок крутился и лягался, когда Наран попытался на него взгромоздиться. Это получилось только с третьей попытки.

- Мы напугали его своими вчерашними представлениями.

- Просто он ни за что не позволит ездить на себе каким-то лисам, - сказал Наран, поглаживая животное по шее.

Степь тянулась и тянулась, разворачивая перед ними однообразный пейзаж. Травы под гнётом ночных холодов поникли почти до земли и шуршали под копытами так, будто за всадниками текут целые стаи полевых мышей. Солнце, изрядно отощавшее за последние дни, пряталось за редкими тучами, и тогда низко-низко к земле по траве пробирался ветерок.

Наран вспомнил вечерний разговор. Опустил руку к чехлу и почувствовал, как дерево кольцом сдавило запястье. Рука онемела на секунду, вены вздулись от сдерживаемой крови, но снова распрямились, когда лук прополз выше, захлёстывая кольцами своего твёрдого тела мускул за мускулом. Примостился на плече, свесив свои хвосты - тетивы и разноцветных ленточек. Изогнулся, коснувшись мочки уха и давая о себе знать. Наран почувствовал аромат дерева, такой душистый, будто бы его только что срубили.

Ни один монгол не относился к своему луку, как к обычной деревяшке. Каждый знал, как ублажать это странное живое существо, чтобы оно служило тебе до конца своей жизни.

У Урувая отношения с луком не ладились. Перешедшее ему в наследство от отца существо кусало его за пухлые пальцы и предпочитало темноту колчана руке хозяина.

- Наверное, это оттого, что моё сердце уже принадлежит морин-хууру, - улыбался Урувай.

Нет, расстаться с луком - всё равно, что прогнать в степь коня. Да, примерно так же. За свою жизнь монгол меняет двух-трёх коней, и луки, бывает, ломаются, и отправляются со всеми почестями и слёзами хозяина в шаманский костёр в качестве великой жертвы.

Пускай лучше он будет единственным в степи лисом-лучником. И без хвоста.

Проголодавшись, они позавтракали так же, как накануне. На этот раз осознание, что ты не человек, пришло куда легче, Урувай щипал траву с видимым удовольствием, собирая себе за уши особенно аппетитные цветы, чтобы подкрепляться в дороге, а Наран даже поймал мыша.

- Как же ты будешь его есть? – спросил Урувай, когда друг продемонстрировал ему добычу. – Это даже не трава. Это живое мясо. Лисы душат его прямо в пасти, перед тем, как проглотить.

Голос стал глубокий и булькающий, как будто в своей мешковатой гортани Урувай хранил запасы воды. Слова выходили комканными и требовалось хорошенько напрячь слух, чтобы распутать их, а потом связать, как надо. Наран так и не понял в чём дело: в том, что у друга действительно поменялся голос или в его собственном слухе и восприятии.

Наран сел, поджав под себя ноги. Животное пищало и извивалось в зубах, сучило коротенькими лапками. Он честно старался подумать над вопросом Урувая, но мысли наезжали одна на другую, получалось что-то вроде «оправнужногоньпотрошитьподжарить», а что это значит - непонятно, и юноша, пропустив мимо себя такого коня, просто перекусил грызуну шею.

Расправившись с завтраком, Наран ещё долго приходил в себя. Мышцы ныли, словно последние сутки он провёл без движения, а кости, казалось, начали медленно, но очень мучительно растягиваться в разные стороны. Откуда-то возникли и закружились возле лица мухи.

- Я чуть не вернул свой обед, - пожаловался Урувай. – У тебя весь подбородок в крови. Подумай только, ты живьём съел настоящую мышь!

Того отвращения, на которое рассчитывал друг, у Нарана не возникло. Наоборот, в животе разливалось приятное тепло. Он вытер тыльной стороной ладони подбородок.

- Нам повезло, что лисы не едят никого крупнее мышей. У тебя такие аппетитные окорока.

Урувай нервно вытянул шею. Если бы Наран спросил - зачем, он бы не смог объяснить. Так делают сайгаки, когда осматриваются в поисках опасности.

- Если бы я был помельче, ты меня съел?

- Конечно. – Наран полностью пришёл в себя. Он лениво задвигался, пытаясь поудобнее устроиться на жёсткой земле. - Всё есть так, как его задумал Тенгри, а выносила и родила Йер-Су. Те, кто покрупнее и у кого есть зубы, едят тех, кто поменьше.

- Это мне не нравится, - надулся друг. – Есть мясо плохо. Ты же сам говорил, что в степи можно обойтись без мяса.

- Это всё задумано Тенгри, - повторил Наран. - Ты сейчас размышляешь как сайга, которая питается только травой. Так что нечего тут обижаться.

Урувай вскинул голову, и кадык его негодующе затрясся.

- А если бы меня вдруг задрал какой-нибудь барс. А? И я лежал тут, истекая кровью, пока барс ходит за своими детёнышами. Ты бы стал есть моё мясо?

Наран зажмурился, пытаясь представить, как бы пах его друг, если бы был уже мёртвым. Запах ему понравился.

- Думаю, что да. Ну что ты опять обижаешься? Меня теперь держит за шкирку Йер-Су, так же, как и тебя. Мы должны быть счастливы, что всё получилось. Если я попытаюсь освободиться, мне вновь придётся думать о пропитании… уже как человеку. А это гораздо сложнее. Понимаешь? Люди – стадные животные, а стада здесь не видно.

Прежде чем двинуться дальше, они хорошенько выбрали из хвостов и грив животных всякий мусор и взялись почистить им копыта.

Каким-то образом Бегунок понимал, что происходит с его хозяином. Он даже оставил свою навязчивую идею наступить хозяину на ногу - только опускал голову при его приближении, и в лошадиных глазах, которые, как думал раньше Наран, способны всего на два выражения – страха и «дай-попробовать-что-у-тебя-там-в-руке», блестела искорка совсем человеческого интереса. Невозмутимая Уруваева кобыла пугалась их куда больше - она танцевала и вскидывала голову, не давая хозяину подобраться к её ногам, и у Нарана сложилось впечатление, что его конь успокаивает её мерным храпом.

Урувай сказал ни с того ни с сего:

- Я подумал, что, может быть, предания когда-то происходили на самом деле.

- Ты действительно так думаешь?

Наран ковырял из копыта лошади землю.

- Да! – Урувай выпустил копыто своей лошади и взмахнул руками. – Все они начинаются очень правдиво. Охотник берёт лук, садится на коня и отправляется на охоту. Юноша, молодой монгол, влюбляется в девушку из соседнего аила. А потом Тенгри и Йер-Су берут их в свои руки и для своего развлечения строят вокруг них историю.

- Я ничего не понял.

Урувай смотрел на него, будто бы пытался донести взглядом какую-то истину.

Наран вздохнул.

- Тебе не казались эти истории невозможными? Они могут выпустить на охотника говорящего медведя и сделать так, чтобы конь тоже оказался говорящим и выторговал у медведя жизнь для напуганного воина за одну пятерню, о которую мишка будет чесаться в своей берлоге во время зимней спячки… могут подкинуть девушке в голову испытание для храброго юноши – собрать ей с ночного неба звёзды себе на ожерелье. Говоришь, происходили на самом деле?

Собрать звёзды с ночного неба – не такая уж простая задача. Небо на самом деле очень высоко, и за одну ночь до него не долезешь, даже если у тебя есть самая высокая в мире скала, вершина которой покрыта снегом в жаркое лето. А когда наступает день, оно отодвигается так высоко, что ты снова оказываешься в начале пути, как бы высоко перед этим не забрался и как бы не просили о пощаде, и не напоминали о событиях прошедшей ночи мышцы.

- То, что происходит с нами, кажется мне не менее невозможным. Ты же сам сказал, что наши загривки в пасти у Йер-Су.

Наран зажмурился и помотал головой. Там, казалось, осталась какая-то мышиная косточка, которая грохотала и распугивала таким образом все мысли.

- У меня сейчас от твоих речей второй глаз лопнет.

Урувай достал из воздуха вторую неведомо откуда взявшуюся мысль. Он сел на землю и растерянно сказал:

- Получается, сейчас не происходит ничего.

- Почему?

- Потому что не появляется новых преданий. Те, которые умею рассказывать я, рассказал мне мой дядя. А ему – его дедушка передал вместе с нашим семейным моринхуром. Слово в слово, все шесть штук.

И если ты будешь уговаривать меня добавить туда что-нибудь от себя, - пухлые руки сжались в кулачки, - я не соглашусь. Мне дорога моя память о деде. Не знаю, в его время ли происходили все эти события или ему их рассказал какой-нибудь предок. Скорее всего, и то, и другое. Но я буду петь эти сказки деткам так, как пели их мне, чтобы не загрязнять их умы неправдой.

Наран отвлёкся от своей работы.

- Ты не пробовал сочинять свои истории?

Урувай взглянул на него снизу вверх.

- Как же их сочинять, если сейчас ничего не происходит.

- Происходит. Мы же сели на коней и отправились в путешествие. Расскажи историю, как мы решили превратиться в животных.

Друг хотел что-то сказать, но застыл с открытым ртом. Глаза его были, как дыры в большом земляном муравейнике, и Наран видел, как там происходит какая-то работа: таскают маленькие букашки соринки и палочки.

- Ты разве не ради этого весь этот разговор затеял?

- Нет. Я затеял его… просто, чтобы затеять. Не знаю, с чего, - Урувай с виноватой улыбкой посмотрел на Нарана. – Эти мысли просто вылезли у меня из головы наружу. И всё. Как рога. А… какой там будет конец? В нашей сказке?

- Конец? Ну, не знаю. До конца ещё далеко. Начни сначала, а конец, как ты говорил, подскажет Тенгри. Или Йер-Су.

- С чего же начать? С самого рождения? Нужно рассказывать, как мы с мальчишками играли в охотников? И как меня называли белым червём? Мне бы не очень хотелось…

- Ты же собираешься рассказывать не про то. Мы отправились в путешествие, помнишь? Вот с этого и начни.

- Ага, - Урувай в крайнем нетерпении пытается нарисовать что-то кончиком прутика-хлыста на земле. Мешают одинокие травинки, и он, раз за разом прерывая своё занятие и закусив губу, пытается их выдрать. Видно, как изнутри его распирает идея сочинить собственную сказку, просится наружу и, того и гляди, хлынет наружу через нос. Странно, что такая не приходила ему раньше. – Значит, вот мы выезжаем из аила, и нам голодно, и хочется кушать… а… нужно же рассказать про твоё прощание в общем шатре. Ой, сколько людей! Как я всех их изображу?

Он зажмурился, и Наран сказал сочувственно:

- Изобрази звук битвы. Пир почти не отличается от битвы. Только вместо криков боли там звучат крики радости.

- Хорошо.

Он открыл рот и изобразил невнятный шум с лязгом мечей-тарелок. Крики ярости сменились немного натянутым смехом. Другу не слишком давались крики ярости, но смех ему не давался и подавно. Это проявление чувств было супротив его чувств.

- Эй, натяни узду! Ну откуда там лошади?

Урувай кивнул и превратил конское ржание в клокотание кумыса в горле пирующих. И тут же, почти без перехода, сказал голосом Нарана:

- Разреши мне отправиться в путь, чтобы я мог спросить великого Бога о своём внешнем виде, отвращающем сердца. И взять с собой моего верного друга певца и сказителя, без которого в дороге я помру со скуки.

- Я тебя с собой не звал, - сказал Наран.

- Это же сказка, - с укором сказал Урувай. – В сказке можно немного приукрашивать. Женщина становится краше, если увесить её побрякушками.

- Только если не слишком много, - пробормотал Наран.

Друг выпалил:

- Подумать только, я герой сказки! Что там у нас сказал старейшина? «Убирайтесь. Аилу не нужны такие смелые… эээ… такие неверные воины». И чашкой кинул, вот. Отлично!

Он изобразил горлом, как бьётся что-то хрупкое и глиняное, а затем изобразил губами дробный конский топот. Складывалось впечатление, что по пухлому горлу ехали двое всадников. Потом он сменился весьма достоверным звуком урчания живота.

- Скакали, скакали, и проголодались… Слушай, нам же нужен какой-то противник! Нам нужен конфликт, противостояние! В каждой сказке он есть.

Наран поразмыслил и сказал.

- Пусть степь будет в твоей сказке врагом. Жестокой хозяйкой, от которой мы, её рабы, пытаемся скрыться в шкурках зверей.

- Тогда её придётся рассказывать очень тихо, - шёпотом сказал Урувай. Он побросал все занятия, вытащил из сумки завёрнутый в войлок музыкальный инструмент.

Наран внезапно разозлился:

- Она изуродовала мне лицо и пожалела тебе смелости и любви к чужой крови. Поэтому пой громче, будет хорошо, если твой писк услышит она или этот жеребец Тенгри.

- Когда на тебя не смотрят идолы, ты становишься очень язвительным, - с укором произнёс Урувай и щипнул первую, самую толстую струну на морин-хууре. Под ногтями его чернели полосочки грязи, а между пальцами осталась земля. – Но я рассказываю дальше. Так… «Ты будешь сайгой, а я лисицей. Своим любимым детям еды она не пожалеет».

Наран слушал трубное пение сайгака и тявканье лисицы. Он расправился со всеми четырьмя копытами, начал ковыряться в пятом и только потом заметил, что перешёл к лошади Урувая. Всё-таки у друга был прекрасный голос. Такой, что птицы, заслышав рёв барса в его исполнении, должны сталкиваться в полёте, а овцы, заслышав звук дудочки, который он воспроизводил без всякой дудочки, принимать его за пастуха.

Урувай прервал себя на полуслове.

- А она нас не раскусит, когда услышит эту сказку? А? Как гнилые орехи? Скажет: «Вот они, которые посмели обмануть меня!» - и натравит на нас барсов.

Наран отмахнулся.

- Так вставь это в сказку. Пусть нас задерут дикие звери, тогда степь будет выглядеть такой, какая она есть – жестокой и не прощающей ошибки. Кроме того, никто не любит повторяться. Если она услышит, что в нашей сказке она натравила на нас десяток львиц или табун мчащихся с севера и озверевших от холода мустангов, которые втопчут нас в землю, она точно не станет этого делать.

Толстяк всхлипнул.

- В сказке не может быть такой конец.

- Тогда пусть они, - Наран ткнул пальцем в небо и одновременно притопнул, - придумают нам конец получше. А ты запомнишь.

 

Они остановились возле священного дерева, выразить почтение Йер-Су. Деревьев в степи было очень мало, и между аилами даже была специальная игра. Наткнувшись на очередное дерево, старейшина один-единственный листик с него прикалывал себе к уздечке и вместо него со всем почтением повязывал на ветку лоскут своей одежды или яркую шёлковую ленточку. Ведь один листик для кого-то - это целое дерево, и было бы неправильно не оставить взамен что-нибудь, хоть отдалённо равноценное. А по рисунку прожилок на этом самом листике можно было узнать то самое дерево.

Когда там созревали семена, старейшина брал себе одну коробочку или серёжку, или жёлудь и отвозил его как можно дальше в степь. Может быть, когда-нибудь в степи от одного дерева до другого можно будет кинуть прямой взгляд…

При встрече старейшины аилов - где-нибудь, когда-нибудь - хвастались друг перед другом количеством приколотых к уздечке листьев. Конечно, считалось только дерево, из-за которого выпрыгивала, как затаившаяся пантера, пустыня: то есть из-за которого, смотря хотя бы в одну сторону, можно было взглянуть в степь. Лесные массивы, дружно гомонящие в вышине свои заутренние и завечерние песни, не считались.

Хотя кому из живущих монголов удавалось так уж часто увидеть несколько деревьев вместе?

Так, одинокие деревья потихоньку начинали шуметь более мягко, и шёпот их превращался в обволакивающие речи. Они высыхали под тяжёлым, как все горы вселенной, вместе взятые, солнцем, стволы давали трещину, показывая просмоленную начинку, и становились из алтарей Йер-Су - местами поклонения богу Тенгри, и отныне повязывать ленточку мог каждый, у кого была просьба к Верховному Богу. Считалось, что живые деревья принадлежат богине плодородия, то есть земле, а мёртвые небу.

Бедные путники, а так же посыльные и разведчики, засланные вперёд аилами, вязали на нижние ветки конский волос из гривы или из хвоста, не срывая себе листьев: у них не может быть своего крошечного дерева, потому что они не представляют собой аил.

Друзья спешились, привязав лошадей не к стволу, а поодаль – к кустам шиповника.

- Когда-то это была берёза, - сказал Наран

- Когда-то это была ива, - сказал Урувай.

Действительно, выяснить правду было уже очень трудно. Ветра брали его за ветви, как за руки, и вращали, так что ствол получился скрученный, как будто из него пытались отжать остатки влаги. Во все стороны из земли выступали корни, похожие на пальцы глубокого старика, узловатые, с большими суставами. Выше всё скрывалось за почерневшими от старости и обретшими грязно-белый оттенок ленточками. Те, что подлиннее, переплелись между собой и стали похожи на косы.

- Двадцатикосый старик, - сказал Урувай, а Наран молча достал нож и срезал несколько самых длинных в гриве своего Бегунка волос.

- Вознесём и мы ему свой почёт.

До нижних ветвей добраться было невозможно: они гнулись к земле от количества подношений, длинных и коротких, выцветших до одного цвета, и ленточки на них действительно сами собой заплетались в косы.

- Подсади меня.

Друг переместил свою шапочку под мышку, молча нагнулся, и Наран, подоткнув халат, взгромоздился ему на плечи.

- Достал?.. – просипел снизу Урувай. Лицо его покраснело от натуги. – Не дави мне на шею, пожалуйста… Ай! Не дави, говорю!

- Почти достал. Мне бы повыше… За исход нашего путешествия. Повесить повыше.

Наран схватился за одну из веток, тёплую, как будто бы живую. На костлявых пальцах качалось несколько ленточек, с одной соскользнул на паутине паук и спланировал на затылок Уруваю. Тот ничего не заметил.

Приподнялся. На ветке повыше была всего одна ленточка и, видно, повязали её в те времена, когда дерево было ещё достаточно крепко, чтобы посадить желающего испросить милости Йер-Су на сгиб своего локтя. Сейчас оно способно лишь сердито шелестеть своим нарядом и требовать почёта и бережного обращения, какой оказывался старикам в аилах и монгольских поселениях.

По правде говоря, это дерево стало единственным по-настоящему глубоким стариком, которого Наран видел в своей жизни. Любой, кто уже не может ездить верхом, незамедлительно начинает готовиться к тому, чтобы вознестись в небесные степи, где тело вечно молодое, мыслей в голове не скудеет, способность зачинать детей и разить верной рукой врагов не гаснет никогда.

Одно из ранних воспоминаний Наранова детства связано с тем, как уходил на покой его дед. Тогда ещё глава семьи, он созвал в своём шатре всё семейство – тихо, стараясь не отвлечь никого от угодных аилу дел, говорил как бы между прочим: «Зайди-ка ко мне в лягушачий час. Угощу тебя вяленой кониной. Ох, ядрёная!.. А жене да деткам отсыплю сладких тыквенных семечек». А тех, кто подходил чуть раньше, просил подождать. Каждый входящий узревал родственников и тут же становился тих, как заяц. Конечно, у деда нет столько конины. Разве что, он целиком запёк на солнышке одну из своих кляч… да вот только зима на носу, и настоящего солнышка не было уже давно. Значит, что-то важное.

Дедова жена разносила кумыс и тоже была необычно тиха. Свои пышные седые косы она убрала под пурпурную праздничную шапочку, которая была уже великовата её усохшей, как изюм, голове, а спина смотрелась необычно прямо.

Естественно, где собирается много взрослых, тут же начинают носиться дети. Наран нарезал вокруг плотного кружка взрослых уже пятый круг и, когда услышал, что дед не смог утром забраться ни на бабку, ни на коня, который служил ему верой и правдой уже второй десяток лет, с хохотом повалился на пол. Ему показалась уморительно смешной эта ситуация. Прочие дети, начав было подхихикивать, замолчали, завязнув в топи беспросветной тишины, в которую окунулся шатёр, и, чтобы пустить по ней волны, Наран начал хохотать всё громче и громче. До тех пор, пока кто-то из взрослых рядом не заткнул ему рот варёной кукурузой.

Детей не бранили и не наказывали почти никогда. Только когда ребёнку исполняется двенадцать зим, его попа знакомится с розгами, и в тот день Нарану их не досталось. По-настоящему покраснеть за свой поступок он смог только через несколько лет. Хотя дед, который прощался со всеми внуками и даже с одним правнуком, удостоил его особой ласки, втихую от родителей отодрав уши и сказав, что хотел бы увидеть Нарана в его возрасте.

Вместе со стариками всегда уходили в последний поход их жёны. Жёны несли еду и запас воды на три дня, впрочем, скорее всего, до третьего дня никто не доживал. Мужья несли всё, что могло понадобится по дороге к Небу: полог от шатра, зубы почившей лошади, вдетые в нити, на руках, ногах и шее, подарки, передачки и просьбы для духов от кочевого племени, а ещё перья, которые сумели понадёргать из шаманов (чем больше перьев, тем легче путь; их следовало выдернуть из одеяния шамана, поэтому шаманы, жалея стариков, старались бегать медленнее и часто загодя отцепляли все перья, кроме одного-двух) - вещи, в обычной жизни бесполезные, но имеющие сакральное значение. Аил в тот предутренний час (самый страшный! Его называли шёпотом и всегда вполголоса – «час мёртвых») должен был спать весь, до последнего часового, чтобы можно было оправдаться перед Небом: да, наши старики покидают нас, но они делают это по своей воле и в такое время, когда мы все спим и не можем их остановить; а потом весь день проводил на одном месте, возжигая костры и вознося небу плачь женщин и завывания шаманов.

Таким образом старики исчезали из жизни племени. Никто ещё и никогда не находил их останки, поэтому считалось, что Тенгри берёт их в свою ладонь сразу же, как только дым родного аила на горизонте можно будет закрыть большим пальцем. Пару раз Наран слышал о случаях, когда другое племя встречало держащих путь в иной мир стариков и старух, кормило их лучшей едой, позволяло провести ночь на самых мягких подушках и отпускало на рассвете, снабдив своими передачками для Неба, так, что старик еле волочил ноги под их грузом. Каждая такая встреча была хорошим предзнаменованием.

На ветках выше и вовсе ничего не было. Ни один путник не имел достаточно длинных рук, чтобы до туда достать. В растрескавшемся стволе жили древесные жуки.

Урувай завозился беспокойно, и Наран пояснил:

- Я хочу ещё повыше. Давай, я встану тебе на плечи.

Не дожидаясь ответа, он подтянул к себе сначала одну ногу, потом вторую. Попытался умастить голые ступни на плечах друга, но тот внезапно покачнулся, и Наран, падая, подумал: «С таких высоких коней я ещё не падал».

Урувай смущённо потирал переносицу.

- Прости. Ты слишком тяжёлый, а я слишком неуклюжий. Не ушибся?

- Не ушибся? Да я чуть не воткнулся головой в землю! Давай-ка ещё попробуем.

- Подожди. – здоровяк сидел, раскинув ноги, уши и затылок его измазаны в чёрной степной пыли. – Почему там, на верхних ветках, так мало подношений?

- Потому что никто не дотянулся.

Наран прыгал на одной ноге в нетерпении. Урувай отряхивал шапку, хлопая ею о бедро.

- Потому что это дерево сначала принадлежало Йер-Су, а не Тенгри. Поэтому все старались подвязать свою ленточку поближе к ней, а самые неразумные лезли повыше.

Наран прекратил прыгать.

- Точно? Получается, самые ленивые и безмозглые всех перехитрили?

- Не знаю. Может, ты хочешь перехитрить и их тоже?

- Было бы хорошо, - мечтательно сказал Наран. – Тогда эта волчица увидит, что мы не льняными нитками шиты. Что у тебя на уме?

Чтобы как-то унять свою страсть к действию, он обошёл два раза вокруг дерева. Вернулся и приготовился слушать.

- Она кобылица-степь, по животу которой мы все кочуем. Может, в таком случае это вовсе не ветви?

- А что же тогда?

Урувай выставил палец.

- Корни? М? По-моему, похоже. Корни в небо! А растёт оно вглубь земли. Получается, если мы хорошенько подкопаем, мы сможем добраться до нижних ветвей и завязать узелок там.

Наран сразу поскучнел.

- Давай до самых нижних мы добираться не будем?

Лопаты были только у глав семейств и служили для вкапывания и выкапывания основ для шатров. Получить лопату – значило, что тебя признали старшим и способным вести свою семью, всех этих женщин, младших сыновей, овец и табун лошадей. Лопаты передавались от отца к сыну с особым почётом, как не передавалось даже фамильное оружие. Ведь откочевывать  на новое место, спасаясь от засухи или урагана, или нашествия скорпионов, приходилось куда чаще, чем воевать.

Конечно, у друзей такого роскошества не было, поэтому землю начали разгребать руками, расширяя трещинки и вытаскивая сохлую землю целыми комками.

Наконец показались корни.

- Смотри-ка! Не мы одни такие находчивые.

Урувай потянул за грязную, утратившую всякий цвет ленточку, привязанную к какому-то корешку. И тут же рядом нашёл ещё одну.

Наран нахмурился. Чихнул, выдохнув целое облако пыли.

- Давай покопаем ещё. Я не устал.

Они копали до тех пор, пока не сгустилась и не опустилась им на плечи ночь. Эта ночь была совершенно непроглядной, звёзды спрятались за облаками, от луны остался только краешек, на фоне которого было видно, как полыхает небесный огонь из облаков, и, чтобы не замёрзнуть, приходилось всё быстрее и быстрее работать руками. Лошади, глядя на них, тоже принялись скрести копытами землю. Под одним из корней (отмеченным конским волосом: догадливых путешественников набралось уже целых четыре штуки) обнаружился большой камень. Урувай с пыхтением извлёк его наружу, очистил от земли и выяснил, что валун отдалённо напоминает нахохлившуюся птицу.

- Что это?

- Это подземная сова, - пропыхтел Наран. – Положи её на место. Помогай. Глубже ещё никто не забирался, говорю тебе.

Наконец что-то твёрдое вновь ткнулось им в руки. Наран дрожащими от усталости пальцами разгрёб землю вокруг изгиба белого, словно снег, корешка.

- И здесь тоже что-то есть, - сказал он, еле сдерживая досаду.

- Подношение?

- Это не ленточка.

Из земли появился полотняный мешочек, повязанный к корешку тесёмкой.

- Может, это и не подношение, - в голосе Нарана проснулось любопытство. На священные деревья подвязывают только ленточки. - Наверно, его закопали давным-давно, когда дерево ещё было в самом  расцвете сил. Какие-нибудь кочевые племена - чтобы удобнее было потом найти свои сокровища.

Наран воскликнул, противореча сам себе.

- Может, здесь был целый лес!

- Или порядки для подношений сотню лет назад были другими, - пробормотал Урувай, глядя, как друг пытается отцепить находку от корня.

Тем не менее, его тоже разбирало любопытство.

Из мешка высыпались какие-то крошки, видимо, останки еды, настолько старые, что уже не представлялось возможным определить, что это. Выпали оттуда и остатки одежды, какие-то бессмысленные лоскуты. И одной из немногих вещей, которые не рассыпались под пальцами, оказалась дуга из тёмного желтоватого металла, который приятно холодил пальцы.

- Что это? – спросил Урувай.

Наран наморщил лоб.

- Это называется - «стремя». Я слышал о таких штуках. Их используют далеко на западе для того, чтобы ездить на лошади.

- А! Чтобы продевать в неё повод? Довольно удобно…

- Да нет же.

- Чтобы массировать лошади спину? – неуверенно спросил Урувай.

 Наран объяснил. Урувай поднял брови:

- Зачем ноги куда-то вдевать? Можно же просто повесить, и пусть себе болтаются…

- Ну, говорят, у них там слишком много деревьев и слишком длинные ноги. И чтобы не задевать за стволы и за землю, придумали такую штуку.

Друг с сомнением посмотрел на дерево. Ему было трудновато вообразить, что где-то таких штуковин может быть больше, чем три. Хотя среди его сказок была одна, в которой монгольский юноша путешествовал за солнцем по всяким землям, также и по тем, в которых растут леса. Но у него не слишком получалось её рассказывать. Шум листвы больше походил на звук растревоженного осиного гнезда, напряжение в рассказе само собой нарастало, и вместо того, чтобы отдохнуть под сенью дерева, герою раз за разом приходилось сражаться с волками или от кого-то убегать.

Он сплюнул безнадёжными мыслями на землю и растёр их пяткой. Встряхнул мешочек и вытряс на ладонь несколько пыльных украшений. Не из ткани или крашеных перьев, которые делали себе женщины в степи, а из тяжёлого жёлтого металла и пыльных, мутных, но всё-таки блестящих камней.

- Интересно, в этих вещицах есть какая-нибудь тайна?

Наран рассматривал главную находку.

- Вряд ли. Скорее всего, кто-то хотел спрятать сокровища у Йер-Су за пазухой, и её воля, что именно мы их нашли. Смотри, какое искусное. Гораздо лучше любого оружия, которое я видел.

- Земля ему нисколько не повредила, - вынес свой вердикт Урувай.

- Будет нашим талисманом. Йер-Су одарила нас этой полезной вещью не просто так. Уверен, она сыграет роль в путешествии.

Урувай проникся пафосом.

- Тогда мне нужно включить её в сказание. Дай-ка, я выучу, как она звенит…

 

Глава 6. Керме.

 

Первый раз за свою осознанную жизнь Керме потеряла точку соприкосновения с землёй. Когда-то в детстве мама и папа таскали её, как все родители таскают своих детей, на руках, но те времена безвозвратно растворились в непрочном, как бегущая вода, детском разуме. Керме часто жалела, что не помнит этих моментов, и в то же время боялась вдруг их вспомнить. Отпустить руку Йер-Су – самое страшное, считала она, что может случиться со слепой белкой. Поэтому она всегда держалась за неё изо всех сил, цеплялась ручонками, ногами, иногда даже зубами, как блоха, въедалась в зелёный волосяной покров и надеялась, что у того достаточно прочные корни.

Теперь же она летела, и где-то внизу, будто небо с первым осенним громом внезапно перевернули и поставили ей под ноги, грохотали копыта. Ветер задувал ей в лицо, душил своей плёткой крик и одновременно рычал ей в уши другие слова.

«Не бойся, я с тобой», - послышалось Керме.

Это он! Это Ветер! Она попыталась приручить свой страх, и почувствовала вокруг талии чью-то руку и горячую ладонь на животе. Он пришёл за ней!

- Держись крепче, девочка. Сейчас у нас вырастут крылья. Как у перелётного гуся.

Голос ей понравится и одновременно поднял из глубин сердца новые приступы страха. Сильный и грубый, он как будто бы плохо выговаривал слова, проглатывая начало и окончание, оставляя от них лишь огрызки. Но сравнение с гусем Керме понравилось.

Её переложили почти на шею лошади, прямо за лукой седла.

- Ты пришёл за мной! – захлёбываясь словами, сказала Керме. – Ты везёшь меня в свой небесный шатёр?

Но он её не расслышал. Только шум трав внезапно убрался из-под ног коня, щёки облепили, как насекомые в жаркий день, снежинки. Даже снежные хлопья… нет, комья, целые комья снега таяли на веках и льдинками искрили на зубах. В глазах возник неприятный холодок, и Керме опустила веки.

Он скачет прямо по снежинкам на эти таинственные грозовые тучи!

Дорога была длинной. Снег по-прежнему заваливал всё вокруг, стало очень холодно, и уши превратились в ледышки. Грива швыряла ей в лицо новые горстья снега. Керме казалось, что через толщу мяса и костей она слышит, как бьётся лошадиное сердце… Если, конечно, этот конь настоящий. Интересно, и правда, на каком скакуне должен ездить ветер? Ей на мгновение представилось странное существо с телом человека, грудью и ногами лошади. Наполовину покрыто жёсткой шерстью, наполовину – голое и гладкое. Тотчас явилось воспоминание из детства: именно таким было её первое представление о всех мужчинах.

Но, наверное, такому седло ни к чему.

Ветер ничего ей больше не говорил – знай беснуется вокруг и швыряет снег - и Керме очень хотелось потыкать его пальцем: какой он на ощупь? Вот рука, например, довольно холодная, хотя и не ледяная.

- В снегопад они за нами не поедут, - прогудел, торжествуя, ветер у неё в ушах. – Я заставлю их повернуть обратно.

Керме закрыла глаза и зарылась носом в конскую гриву, чувствуя, как холодеют мочки ушей. Разговаривать бы всё равно не получилось: оплеухи холодного воздуха уносили прочь любые звуки, какие бы не срывались с её губ. Сколько они ехали, посчитать у неё не получалось: время из мерно текущего ручья превратилось в стремительно текущий и подпрыгивающий на порогах поток.

Но вот, наконец, всё кончилось. Холод никуда не исчез - он лишь стал резать кожу сильнее, будто по лезвию его провели точильным камнем.

- Мы дома, - сказал голос, и у девушки возникло ощущение, что именно голос отрастил вдруг руки и спустил её с лошади. – Ты подождёшь. Мне нужно распрячь коня.

Керме вздохнула, спрятав в ладошке рот. Всё-таки получеловеком-полуконём здесь не пахло.

- Ты не попрощалась с родственниками. С отцом и матерью. Это плохо.

Этот странный, не похожий ни на что голос она старательно изучала все последующие дни. Эмоции там просыпались робкие, как запоздалые семена полынника в осеннем ветре. Когда он рассказывал что-то, состоящее больше, чем из трёх фраз, то увлекался, и новорожденные проявления чувств погибали под копытами целого табуна лошадей. Этот ровный голос, без взлётов и без падений, убаюкивал девушку.

Керме обеими руками пыталась пригладить растрепавшиеся волосы.

- Я рада, что ты меня украл. Так что это ничего. Тем более ни отца, ни матери у меня нет.

- Конечно, - ответил он. - Теперь ты будешь моей женой. Зови меня Шона. Как зовут тебя, слепая белка, я уже знаю.

Шатёр был всего один, и это был единственный шатёр на памяти Керме, от которого нельзя было, сделав несколько шагов, дойти до соседнего. Был ли он расшит золотом, Керме не знала, а спросить постеснялась, мучаясь внезапно навалившееся робостью. Да это было совсем неважно. Он был из толстого войлока, такого, что зимнему холоду будет непросто прокрасться внутрь. Разделения на женскую и мужскую половины там не было.

- Всё это время я жил один, - сказал ей Ветер. – До тех пор, пока не увидел тебя и не сказал себе: «Вот та девушка, которая разделит со мной жилище».

Керме растаяла, хоть те эмоции, которые должны быть в подобной речи, ей пришлось додумывать самой.

Всё было очень ладно, очень сурово и очень пусто. Тепло, но войлок на полу кололся, единственная лежанка так близко к очагу, что непременно должна утонуть в пепле. Никаких шёлковых прикосновений, никакого томного звона колокольчиков, которыми часто украшали шатры в родном аиле. Кострище огорожено большими валунами, щеголяющими выбоинами и отметинами от топора. Пахло кожей и сушёным мясом, которое, кажется, было подвешено здесь же прямо под потолком. Подальше от дождя и снега.

- Осторожнее, - говорил он, придерживая Керме за плечи. – Там у меня сложено оружие. А там меха, в которых можно хранить воду, кости… я иногда вырезаю из костей… вон в той стороне, кстати, стоят фигурки.  Видишь ли, я уже пять зим на одном месте.

То есть, поняла Керме, облако это настолько большое и настолько плотное, что никакая молния не может его разбить.

- Ты можешь устраиваться там, где тебе понравится. Осторожнее, не ушиби ногу о камень. Я ездил мимо твоего аила, гостил несколько дней у старосты, пытаясь как-нибудь тебя выкупить. Он говорил, ты настоящая услада твоего отца и твоей матери, а также всего кочевья… говорил мне одно и то же раз за разом, а я терпеливо ждал. Но когда услышал, что они хотят тебя наказать…

Руки налились кровью и легонько пожали её плечи. Керме повернулась и прижалась к груди, сомкнув руки у него на пояснице.

Так в огромном пустом жилище поселилась маленькая слепая белка.

Вокруг творилось много странных вещей. Здесь не было снегопада, только редкие снежинки, случайные как весёлые степные мошки, медленно кружились, пока не попадали на висок или на губы девочке, вызывая внезапную улыбку. Звуки здесь разносились далеко и привольно, и Керме первое время игралась с этими звуками, как с молодыми жеребятами или щенками, отпуская их от себя резвиться и слушая, как они скачут, подпрыгивая и стараясь удержаться на высоких неверных ногах.

Иногда звуки приносили ей во рту что-то странное: далёкий звон, как будто звякает где-то в степи колокольчик, звуки капели, иногда какой-то далёкий грохот.

Половину дня здесь было темно, половину дня – светло, и ещё всё время холодно, так что приходилось всё время носить подбитый мехом халат.

Ветер был в ярости, увидев её колокольчик.

- Тебе это больше не нужно. Ты не клеймёное животное, глупо жующее траву, чтобы таскать на себе эту железяку. Айе! Если бы за меня это не делала буря, я бы вернулся и перевернул кверху ногами все их аилы.

Шона сорвал колокольчик и выбросил прочь. Керме задержала дыхание, чувствуя неожиданную лёгкость в области шеи. Вообще пожевать траву она тоже любила. Хотя большинство трав были горькими, какие-то оставляли на языке привкус созревшего молока. Это было очень весело.

Пахнет недавней грозой, и всё время ощущение, что над тобой нависает что-то огромное, бросает неподъёмную тень, так, что иногда чувствуешь мимолётные прикосновения. Керме решила, что это Тенгри, сам небесный старик, щекочет её своими бесконечными, как кочевые переходы, усами. Тем более, что идолов перед входом в шатёр у Ветра никаких не было: зачем, если Небо - вот оно – зови не хочу.

О чём с ним говорить, Керме не представляла. Она бухнулась на колени и сказала: «Дорогой Тенгри, прошу, не гневайся на меня. Я не хотела отбирать у тебя Растяпу, но он мой самый настоящий друг. И пощади, пожалуйста, бабку, Шамана и всех остальных. На самом деле они хорошие и принесут в жертву твоим идолам ещё много крови».

Но, похоже, он не собирался душить её своими огромными руками или убивать молнией.

Подумала, что хорошо бы накормить Великого Жеребца морковкой из запасов мужа – все кони любят морковку - и действительно утащила одну, чтобы со всем почтением оставить её на ближайшем пригорке.

Йер-Су была далеко, до неё теперь не докричаться, даже если сунуть голову в дырку в облаках.

Керме осторожно пробовала ногами почву и удивлялась, узнав ковыль и жёсткий типчак. Разве на облаках могут расти травы? – спросила она себя. И тут же ответила: - Конечно, могут! В далёком детстве подруги рассказывали, что низкие облака чёрные, как земля, с белой каймой, словно там танцуют целые озёра ковыля. Чем могут быть ещё эти тучи, как не летающая почва? Где ещё выпасать своего небесного коня Ветру?

Конь у него на самом деле был один, Керме слышала его фырканье возле коневязи. Оттуда доносился запах кожи и конского пота, там же было разложено и единственное седло. И шатёр всего один, никаких других жён, никаких рабынь, никаких младших братьев или сыновей. Запаху войлока ничего не мешало распространяться, на полу было всегда мягко настелено, и можно было падать куда угодно. Стад тоже не было – ни единого вола, ни овечки, и Керме немного была этим разочарованна.

- Я живу здесь довольно уединённо, - сказал он со внезапной скованностью. - Так что если что, ты можешь звать меня. Всегда и что бы ни случилось, позови меня, и я примчусь.

Керме была этому рада. Она у своего Ветра одна, и никто не будет шептаться за спиной, никто не будет строить козни из-за её слепых глаз и из-за того, что муж её любит.

- Я за тебя боюсь, - сказал Ветер, обнимая её за плечи. – Здесь много ловушек для такой шустрой слепой белочки, как ты. Ты можешь утонуть. Ты можешь свалиться вниз.

- Здесь есть вода? – обрадовалась Керме.

- Ты вообще слышала, что я тебе говорил?

- Нет, прости, - для убедительности девушка помотала головой. – А какая здесь вода? Я чуяла её, но почему-то совсем не слышала.

- Озеро, - неохотно сказал Ветер. – Тебе не следует туда ходить.

- Я знаю. А ты покажешь?..

Шона только вздохнул.

Вода здесь на самом деле была очень странная. Она никуда не текла, как лужи, которые образуются в низинах после продолжительных дождей, но при этом не собиралась и высыхать или утекать в землю. Первым делом Керме сунула туда ноги.

- Осторожно! – предупредил её Шона. – Женщина, ну куда ты лезешь. Глубоко.

Тогда Керме подобрала полы халата и сделала два шага, насколько хватило длины их рук -  её и мужа, который предусмотрительно сжимал её запястье. Дно усеяно мелкими камушками, а кое-где поросло смешной морской травой.

Рука потянула её обратно.

- Замёрзнешь и простудишься.

Но Керме не отвечала. Она заворожено трогала ногой уходящее в никуда дно.

Впоследствии она провела здесь немало часов, до бесчувственности пальцев играясь с водой, слушая мерное жужжание насекомых или представляя, как резвятся, гоняясь друг за другом, у самого дна мальки. Маленькие ивы, так и не выросшие до размеров настоящих деревьев, но переросшие обычные степные кусты, щекотали своими гибкими пальцами у неё за ушами.

Насекомые здесь тоже были вполне обычные - небось даже не знают, что живут на облаках, - скрежетали в траве сверчки, такие же пугливые, замолкали, когда Керме пыталась к ним подобраться. Только кузнечики здесь прыгали очень высоко. Сидит на ладошке, и раз! И уже нету. Наверное, многие из них допрыгивали сюда с земли.

«Я теперь замужняя женщина, - рассуждала Керме. – Я надела шапочку жены, и мне уже не пристало ползать по траве за бабочками, как малышке. Пристало следить за шатром, готовить еду и шить мужу одежду».

Однако так сложно было удержаться, когда на улицу её кличет полный жизни мир! Не раз и не два заставал её за этим занятием муж. Подолгу стоял, наблюдая и улыбаясь за её попытками проследить на ощупь, куда же ползёт лента муравьёв, в то время, как в ушных раковинах Керме затихал, отчаявшись пробиться к увлечённому сознанию, грохот небесных копыт.

Она посвятила изучению его повадок много времени. Так, только с меньшим интересом, в детстве она наблюдала за каждой новой овцой в стаде.

От больших шершавых рук пахло кобыльим молоком. Ветер каждый вечер привозил его, свежее и изумительно холодное, в притороченных к седлу бурдюках. Как будто пьёшь снег, только куда вкуснее.

- Люблю молоко! Как хорошо, что оно у тебя тоже есть.

- Как его можно не любить? Это наша пища, - он подумал и поправился: - Наша кровь, только выходящая из другого животного.

- Ты доишь каких-нибудь небесных кобылиц?

Смеётся.

- Нет, всего лишь езжу за ним вниз. Покупаю у проезжающих кочевий.

- Они не пугаются, когда тебя видят?

- Ну как же они меня узнают?

И верно. Наверное, Ветер может принимать любые формы. Лепить своё лицо из облаков, из росы, что оседает по утрам на цветах гиацинтов. Запирает в груди шмелей, чтобы их гудение напоминало людям дыхание.

Керме втихомолку пыталась изучить его лицо, касаясь его пальцами и запоминая.

- Это кровь, которую можно пить. Кровь любви, которая возникает у матери при виде детей. Поэтому она белая, а не красная.

- Моя кровь тоже будет молоком, когда у меня будут детки?

Кажется, он смутился.

- Да. Твоя кровь станет самым вкусным молоком.

Керме сказала со странным, но очень приятным чувством в груди:

- Мне придётся протыкать себе руку, и давать им напиться моего молока.

- Где ты такого наслушалась? – в голосе Ветра сквозило искреннее возмущение.

- Я слышала, дети пьют молоко мамы.

- Оно само польётся у тебя… вот отсюда.

Он слегка ослабил тесёмки на халате, и Керме почувствовала его руку возле самого сердца. Казалось, его пальцы погружаются под кожу, ещё немного, и смогут играть на венах, словно на струнном инструменте. «Это Ветер, - сказала она себе, - Он может всё, и ему позволено всё. Он мой жених».

До вен он так и не достал, и дыхание вернулось в норму. Рука убралась от её груди, перебирая пальцами, словно паук.

Какое-то время они просидели в молчании, и, чтобы немного отвлечься, он начал рассказывать:

- Когда кипят битвы и кони даже сталкиваются грудью, кусают друг друга и всадников, когда поёт железо, на копья каждую секунду поднимают какого-то недотёпу, во всём этом супе кровь становится похожа на яд. Она сильнее змеиного яда! Она разъедает даже наконечники стрел, так что воин, которому попали в грудь из лука, если достаточно ненавидит своих противников, вынимает стрелу из груди – уже без наконечника! – и скачет дальше. Если его ранят копьём, кровь струёй ударит в обидчика и убьёт его на месте. Такова сила крови.

Керме спросила:

- Ты был в битвах? Наверное, побывал и в пустынях, когда наши кочевые народы воевали с бедуинами.

Она представляла, как жених её, нагретый пустынным солнцем, путешествует от одного лица к другому, оставляя ожоги и тёмные отметины пальцами с налипшим на них песком.

Он помолчал, перебирая её волосы. Потом сказал с до странности жалобными нотками:

- Мне всего двадцать зим.

- Как это может быть? Двадцать зим назад на земле совсем не было ветров?

- Конечно, были. Ветры были всегда, они плясали лихие пляски с запада на восток и с севера на юг, и обратно, гоняясь за зайцами и лисами. Но двадцать зим назад на землю пришёл новый ветер.

Керме почувствовала, что Шона улыбается.

- Так ты очень молодой ветер? И в какую сторону ты дуешь?

- С севера на запад и с запада на восток. Как и любой ветер. У меня нет цели, куда захочу, туда и поверну.

Шона помолчал.

- Ты моя жена и должна знать всё. Наверное, ты теряешься в догадках, почему я живу уединённо и почему на такой высоте.

Керме не терялась – на её взгляд, всё как раз было понятно - но послушно закивала.

- Я прихожу по зову шаманов, - церемонно сказал он. – Шаманов и камов, как называют их в горах. Выполняю различные их поручения. Слишком много тех, кто приходит к ним за какой-либо услугой, но слишком мало тех, кто может придти им на помощь и не чурается вымазаться по локоть в крови. Точнее, я никого ещё не встречал. Меня отправляют ловить двойников, когда те уже почти вытеснили человека из этого мира и почти заняли его место. Тело лежит в юрте шамана, но оно почти ничего не весит, и его можно поднять одной рукой. Только и знает, что еле заметно дышать, в то время, как его двойник, прозрачный, как туман, скитается по лесам или по степи и до смерти пугает лошадей, собак и чутких людей, которые могут его заметить.

Керме устроилась поудобнее на его коленях. Ей стало интересно.

- Они зовут тебя потому, что ты можешь проехать везде и на своём коне легко прыгаешь с горы на гору?

- Ну, не совсем везде. В глухую тайгу не могу забраться даже я. Слишком часто там стоят деревья. Они зовут меня, потому, что когда-то в этом самом шатре меня вырастил шаман. Я – сын шамана и женщины из небесных кочевий. Из тех, что уже умерла, но иногда спускается на землю, чтобы навестить многочисленных детей. Бывает, в середине осени вдруг вновь распускаются сечьи. Маленькие белые цветы. Выходишь утром из шатра, а вокруг всё благоухает. Значит, небесный человек где-то рядом, и, наверно, он сидел у изголовья твоей постели. Ещё один знак – если на тыльных сторонах твоих рук, а ещё на ключице вдруг оседают капельки росы, хотя спишь ты не снаружи, а в шатре. Если потухший огонь вдруг начинает шипеть и плеваться среди остывших углей – это тоже знак. Эти люди выходят изо рта идолов и так же уходят. Но если утром шаманы закрывают идолам рты, беднягам приходится возвращаться пешком.

Шона перевёл дыхание и продолжил, поглаживая Керме по голове.

- Родив меня, она поднялась по бороде Тенгри, и я в общем-то никогда её не видел. Отец в конце концов сошёл с ума. Сказал мне, что он-де живёт на туче. Как будто не замечал всю жизнь, где стоит его шатёр… И на нервной почве провалился вниз, чтобы умереть в полёте от разрыва сердца. А я, погоревав, отправился на заработки.

Керме сидела с открытым ртом. Она пыталась вплести рассказ в привычный мир, но этот камешек явно был больше и непривычной формы, чтобы лежать рядом с остальными.

- Вот и вся история, - подвёл итог Шона. - Никто не хочет связываться с камским прихвостнем. Они считают, что я приношу несчастье и за моим левым плечом всегда стоит смерть. Когда у тебя такая дурная слава, жить становится легче. Поэтому я не спустился вниз, чтобы носиться по степи, поднимая с земли колосья ковыля и пировать в тёплом кругу, а остался там, где я есть.

Керме прильнула к груди, зарылась лицом. Ей показалось на миг, что плоть под руками на миг утратила плотность и в её объятиях гудит настоящий ураган, и что шатёр сейчас скомкает и унесёт в небо.

- Я хочу связаться с тобой, - прошептала она. - Ты мой Ветер. Навсегда и только мой.

Вместо ответа он положил ей на лопатки ладони, и вместе с прикосновением этих ладоней пришла дрёма. Было уже довольно поздно.

 

 



 

 

Рекомендуем:

Скачать фильмы

     Яндекс.Метрика  
Copyright © 2011,