ЛитГраф: читать начало 
    Миссия  Поиск  Журнал  Кино  Книжный магазин  О магазине  Сообщества  Наука  Спасибо!      Главная  Авторизация  Регистрация   

 

E-mail:

Пароль:



Поиск:

Уже с нами:

 

Олег Шалимов

Дирижер несуществующего оркестра

   Предисловие
  
   Всегда и везде я сторонился профессионалов в искусстве, уверенных в себе и своем профессионализме, даже если они большие молодцы в своем деле. И хотя я понимаю, что любой читатель, каким бы он ни был, имеет право на диалог с автором, на ту или иную обратную связь, никак не получается расстаться с мыслью, что первым тебя станет читать тот, от кого, с одной стороны, зависит самое щепетильное – первая судьба книги, а с другой – к кому книга эта никак не обращена.
   Стойте! А я-то кто? Вы и не подумали? Я писатель. Очень рад представиться. Готов пожать вам руку. Это я со всеми умею и с удовольствием проделываю. Вы только спросите меня о чем-нибудь! О чем-нибудь: что мне интересно, чем я занимаюсь, о чем думаю. Да, забыл, подождите, а то вы еще и вправду начнете спрашивать, и какой же потом конфуз-то выйдет… Должен добавить, что ничего еще я не напечатал. Написал? Ну да, есть кое-что, не законченное, только не смейтесь: это начало сонаты. Просто о моей причастности к музыке никто, кроме меня, не ведает… Зачем продолжать? Вы заметили, как ваш интерес тает льдинкой на жарком песке внимания? Вот теперь уже, как всегда, вы смущаетесь и торопитесь. Вы, конечно, правильно делаете, проверенный путь надежней рискованного. А если нет интереса, то нечего и рисковать. «Гору лучше обойти»… Да смеюсь я! Какая из меня гора? Просто к мысли пришлось! Графоман? Вы вправду это сказали, только очень тихо, так что могло показаться что-то другое? Но слух у меня хороший, потому что болезненный, ведь музыку я по-особенному люблю. Только тише! Тсс! Шепотом, а то вы, боюсь, сразу уйдете. Стойте, пожалуйста, подождите! Вы последний в этом городе, кто еще не заснул и не смотрит футбольный матч, и не развлекается с нежной женой или горячим мужем… Давайте хотя бы для смеху поговорим. Не имея подлинной формы, содержание ушло в неведомые разуму глубины, и мы, пытаясь выдумать форму, выдумываем содержание. Создавая одежду, мы не знаем, что под ней. А там совсем не то, что вы подумали… Скользкая мысль только доказывает нашу убогость…
   Понимаю, у вас много дел, как нет денег, когда нищий просит. Конечно, он жулик, сейчас все нищие жулики, а я озабоченный графоман. Но, ради Христа, не подумайте, что я болен. Ведь тогда у меня совсем никакой надежды не останется. Оттепель в сумасшедшем доме страшнее зимы в лагере.
   …А что это я распинаюсь впустую? Я же про Андрея писать начал и, как всегда, на себя скатился… Хотел сказать «скитался» – в поисках формы и содержания, с тех пор, как… – я прежде спокойным был, но годы прошли, возраст, знаете ли, пора и понервничать. Только нервничать скучно. А лучшее лекарство от стресса пережить заново те дни, когда я только начинал и не собирался заканчивать, да и об Андрее ничего не знал. Но вот что обидно: поздно, и нужно спешить. Если бы кто знал, что так все сложится, если бы я мог догадываться, что меня еще ждет впереди… Какой приют нам уготован, когда туман рассеется? Отель «Фортуна».
   За окном февраль, и страшно гадать, что еще будет …
   Явь
  
   1
   Непоколебимой участью, острой зазубриной обломившейся в пропасть скалы встает память, как не вовремя сломанный зуб над покрасневшей десной. Я на асфальте. Вокруг вздымаются глыбы старых домов. Облупившиеся стены, треснувшая штукатурка, готовая вдруг обрушиться, выцветшая желтизна фасадов. Львы те же, что и при Достоевском, только сильно постарели, и как суровые пораненные деды грозно смотрят на проезжающие внизу машины и торопящихся прохожих. Они как будто даже кричат, но кто их услышит? Когда-то гордо нисходил их царственный взгляд, подобающий большой столице. Сегодня искривились лица, как у Сфинкса облупились носы, и как Сфинкс, они неподвижны, ни намека на улыбку. Особенным горем поражено вечное: живое, познав время, умирает, а вечному некуда деться, оно себя изживает. Смотрят из стен неподвижные глаза, бездонная горесть качается в кривых лужах. Нет ничего несчастней природы, неспособной перестать быть сильнее всех, и рукотворные маски подобны монстрам из фильмов ужасов, особенно в дождливые сумерки, когда, потемневшие и обтекающие, они кажутся на грани отчаяния. Пожалей и помолись за них, человек, и быстрее проходи мимо, и не задерживайся в этом городе-призраке надолго.
   Гулко стучат шаги в голом колодце. Твои ли? Нет-нет, да и покажешься сам себе призраком, кем-то из прошлого, кто здесь когда-то жил и ходил…
   Каждый раз я сам не понимал, как вновь оказывался на улице. Научившись не замечать домашнего безделья, за отсутствием работы три дня из семи, жены и детишек, как и других родственных связей, я был совершенно предоставлен самому себе. Одиночество – глина для творца, для обывателя же бремя и несчастье. Как всегда, не вынося внутреннего давления свободы, наскоро одевшись, я слетал по ступенькам вниз, задерживал дыхание, пытаясь ни о чем не думать, пока пробегал по дну колодца, как будто сверху едва держался нож гильотины. Пугаясь по-гоголевски беспринципно, я оглядывался на синий квадрат неба, никакого ножа или топора там не висело, но страх оставался. Выдыхал я только на шумной улице. Суета, выдуманная другими, позволяла свободно дышать.
   Все началось с того понедельника семнадцатого числа – я запомнил число, потому что истративший большую часть листов календарик три раза падал со стола, рассыпаясь и теряя каждый раз по неделе или месяцу, и я, точно пазлы, собирал странички. В то утро – да, был ноябрь – вообще все падало, вслед за радио, оно только успело прохрипеть новость о страшных врагах страны и захлебнулось в переполненном ведре под раковиной. Выскользнул из рук и потонул новый рулон туалетной бумаги, уже пустая пачка от кофе слетела с полки, рассыпав по полу мелкие остатки, хотя ее никто не толкал, и даже за окном как будто что-то пролетело и бухнулось. Дело ли в странном сне, который не давал мне покоя, или в магнитной буре, что предрекали накануне, все не ладилось. Уже с рассветом – а до этого я вообще не спал – представилось, что я мертвый в могиле, и вдруг Бог взывает к Воскресению. Как панночка в Вие или десятиклассница на зачете по физкультуре я подымаюсь торсом, оставляя лишь ноги в земле, прямо лицом на крест и глотаю его. И все заканчивалось. Во сне нередко сам себе режиссер. И я прокручивал этот чудной эпизод, смахивавший на транс индуиста, снова и снова, точно лингам Шивы, глотая православный крест, и вдруг ударился лбом со всего размаха: крест оказался просветом в гранитной плите, какие иногда мастерят на кладбище. От мнимого, но мощного удара я проснулся. Очевидная провокация сна не успокаивала все утро, я ничего не ел и только пил кофе, пока, окончательно затуманившись, не бросил и кофе, от которого началась изжога, – ну кто же пьет растворимый? – и еще не читанную газету – ну кто сегодня читает газеты? – и, только глянув, как будто на прощание, в старинное зеркало в темной дубовой оправе, в котором моя усталая персона занимала меньше половины, отчего казалась смешной, скатился по ступеням и вывалился в колодец. «Осталась мне одна отрада: смотреться в колодезь двора» – повторял чужими словами усталый порвавший с волей внутренний голос. Пройдя тридцать семь шагов, стукнул звонкой калиткой и оказался на шумящей улице. Два затуманенных бомжа с детской коляской, заваленной ашановскими пакетами, готовились через двадцать шагов перегородить путь, с другой стороны две полные достоинства бабушки с палочками приближались широким – во весь полутораметровый тротуар – фронтом. Почему в людях столько суровости? – не раз задавался я этим вопросом, но не сейчас. Я выбрал бомжей и пошел на сближение. Окружив урну, они не удостоили меня вниманием и пропустили. Спиной я, однако, почувствовал их долгий взгляд. Торопишься всегда, когда спешить некуда, и сам не понимаешь, откуда деловая уверенность, что сейчас вот-вот что-то произойдет. Дойдя до сада, зажатого М-й, отделением милиции и анархическим проспектом, я вдруг понял, что дела никакого нет, и в жизни никогда ничего не изменится. Издевательством в глаза брызнуло позднее осеннее солнце. В тени еще не опавшей липы я сел на скамейку и уткнулся взглядом в песочницу. Обвалившийся замок окружен свежими бабочками и ракушками, желтая лопатка, красное ведерко, синяя формочка – утром жили и радовались общему делу, а сейчас забыты, вернутся детки и снова поиграют. Вот она свобода: быть забытым на время. Кривая стена с остатками штукатурки, скрывающая бесчисленные гаражные сервисы, мойки, разборки и помойки, велась ровной коричнево-желтой полосой под зеленовато-сиреневым небом. Вдруг ровность оборвалась, и над стеной образовался крест, самый настоящий православный крест. Я хотел перекреститься, приподнялся и сразу понял, что под крестом церковь. Она, скрытая стеной, стояла дальше, на другой улице, а крест любознательно заглядывал в мирный сад. Я встал и пошел из сада. Действие кофе произвело обратный эффект, от него и от голода кружилась голова, и я не заметил, как оказался между М-й и Е-й. Как раз там и стояла узорчатая пятиглавая церковь. Опять не успев перекреститься, как будто одурманенный болезненной тягой к движению, я перешел дорогу и направился налево к метафизической стройке с приземлившейся летающей тарелкой на фоне дальних труб. Хотелось ей крикнуть: «Лети отсюда!», но она бы все равно не послушалась. Меня мутило. От несогласия тошнота усилилась. Усмиряя дурное чувство, я чуть не стукнулся головой об угол дома. Обходя лужу, увидел в ней отражение: тарелка неподвижна, а маячившие на горизонте трубы качаются. Машинально я посмотрел на трубы: они и в самом деле качались, а меня почти выворачивало. И вдруг совсем повело. Помню только, что остановился, посмотрел вниз, а мои ноги в луже продолжали идти, как будто их никто не останавливал, и неоновая подсветка на дальней стройке переливалась в луже оранжевым-красным-голубым-зеленым. Зеленым, зеленым. Огоньки мигали, бежали друг за другом и ускорялись, я поддался их потокам, влился в них и ощутил еще большее ускорение. Белые дорожные полосы закруглились, шум летящего навстречу джипа вошел в уши и, не упираясь в предел, устремился внутрь. Точно вкручиваясь по спирали, он отдавался все глубже и глубже, превращаясь в утробный гул. Стена дома подалась вбок, будто разламывалась и хотела упасть, но спрашивала разрешения, а сама держалась на резиночке. Боже меня упаси, специально, – нет – сугубо по ведомой только моему телу инерции я ввалился в провал, как будто он был настоящим, как будто он был подготовлен специально для меня. Последнее, что запомнил: запах тухлой гнили вперемежку с мочой и калом.
   Нет, я не нарочно, я даже не хотел, словно сумрак судьбы, разом сгустившись, сделал очевидный для себя и единственный для меня шаг. Бессмысленная жизнь раздвинула реальность и нашла выход. Не знаю, что со мной произошло, но это было закономерным концом прежней жизни, дошедшей до предела и обвалившейся неожиданно и разом, как вдруг гибнут сбитые пешеходы. Но я не умер. Прорвавшись словно сквозь игольное ушко, я без сожаления оставил все свое несуществующее богатство там, где и не жил-то вовсе – оставил хотя бы потому, что не думал о нем. Грязь и вонь, сквозь которые я проскользнул, были мгновенными, тонким очертанием плохого сна. А на душе полегчало. Почуяв немереные силы, как голодный молодой лев я рванулся к просвету и глянул на свет Божий. Подвал. Забитое досками зарешеченное полуокно щелями смотрело на мокрый асфальт и шагавшие по лужам чьи-то ноги.
  
   2
   Бомжи – вот кто спасет культуру нашего города. Не подумайте плохого или издевательства, но даже вороны подтвердят, что бомжи совсем не такие, какими кажутся! На тротуаре среди людей они грязны и вонючи, порой испражняются в штаны, их тошнит чаще, чем среднестатистического гражданина нашего города, от их кашля стонут стены в гулких арках, но они глубоко человечней и культурней, чем многие, кто на первый и даже второй взгляд умный и важный. И кто бы переосмыслил норму, потому что этих умных и важных всегда и везде большинство? А бомжи потихоньку к радости последних вымирают. Но не иссякли еще их изношенные силы, не перевелись объедки в урнах и брошенные бычки на асфальте. Не перевелись еще незакрытые двери «парадных» и не все чердаки культурно облагорожены. Всего-то десять градусов тепла и пара недопитых пивных банок, и там, где никакой нормальный человек не предусмотрит, бомжи вдруг преображаются. Среди них оказываются и поэты, и писатели, и художники, и музыканты. Немереный талант и смелый взгляд на мир отличает их личности, которым бы мог позавидовать любой европейский музей современного искусства, не говоря уже о помпезных Помпиду и ему подобных. Только творчество их скрыто от глаз и ушей. Кто сказал, что во власти человека доносить до другого слово истощенной и обжигающей боли? Издательства печатают и театры ставят то, что привычно приносило прибыль, ставшее модным и раскупаемым год, день, час назад. Чем темнее настоящее, тем розовее прошлое. Они современны задней цифрой, даже если сидят на минутной стрелке. Своим хлипким прошлым они меряют настоящее. Но откуда эти театры и издательства узнают о грядущем? Профессионально отточенная привычка чувствовать в одном ключе… О, коварный путь самообмана! Помните, неизвестного Франца Шуберта чуть под суд не отдали за то, что он пытался нагло публиковаться под своим именем, то есть именем известного тогда на всю Европу Берлинского придворного композитора Шуберта? А забыли молодого Верди, которого не пускали на порог Миланской консерватории как не имевшего никакого таланта? Сегодня это консерватория Его имени. Или Огюст Роден? Сколько раз впустую он обивал пороги Высшей школы? И вновь рефрен: «совершенно никакого таланта». Страшно вспомнить судьбу Бизе, волны Сены хранят тайну, и слава какой оперы сравнится сегодня со славой его «Кармен»? Слава приходит ниоткуда, и тогда обволакивается мир тайной уверенностью. Победителей не судят, и профессионалы всех мастей торопятся похвалить героя и сфоткаться рядом, и по-модному стать друзьями «в Контакте» и «Фейсбуке». Но чаще посмертно. Герой непредсказуем, проще не рисковать.
   Путь бомжа. Нет, не мне призывать к Хиппи-практикам. Давно заросший травой тракт. Время – лицемер и плохой артист по части повторений. Наш путь – не иметь пути, и для начала стоит хотя бы походя прислушаться, как булькает прорвавшаяся в подвале труба и клокочет кашель уставшего бомжа. И нет, да услышит благодарный слушатель из грязной подземной какофонии разгон Семнадцатой сонаты или даже самой Авроры и чего-то еще, того нового, до чего нормальному человеку не дотянуться. Там есть один дирижер, и тонкий слух одинокого слушателя нет-нет да уловит колоссальное Тутти тройного состава оркестра, как в «Предварительном Действе» Скрябина. Только не надейся, хитрец, увидеть сам оркестр, его будто и нет вовсе. Что было, что есть, что будет – кто знает? Как говорилось, «цветов уже нет, а запах остался». Брат Антоний – самый трагичный наш подземный герой, окончательно больной, потому что слишком много хочет. Даже ночью он чувствует себя несчастным и постоянно твердит про двойника на воле. У него больной желудок, он не выносит алкоголя и никак не успокоится.
   Самое трудное – это выйти, а потом вернуться. Выбираясь, мы сразу теряем силы, веру в себя и благородный облик.
   – Эх, ребята, ну почему нам так не везет в жизни?
   – Не дрейфь, Серега, когда спустимся обратно, ты снова поверишь в свои силы.
   – Да не могу я ничего делать долго. Не могу и не хочу.
   – Ничего, брат, Ануфрий, вернемся, сможешь и захочешь.
   – Зачем искать смысл везде, когда его нет нигде?
   – Ночью, когда над нами будет потолок, что для других служит полом, поймешь и возрадуешься, отец Серафим.
   Так мы увещеваем друг друга, выползая на свет Божий, в настоящий реальный мир, хотя нет реальной разницы, живем ли мы по-настоящему, или жизнь только кажется! Раз мир этот «во зле лежит», то все дело в принципе, а не подробностях. И мы должны это делать, должны выходить и быть в нем и среди него, иначе в нем самом потеряется внутренняя связь, именуемая человеческой жизнью. Эх, как же безобразны мы днем, особенно если встречаются люди и машины! Хочется скорчить еще более страшную рожу, плюнуть под ноги прохожему или даже попросить у него денег. Он с отвращением отворачивается, и нас тошнит, как будто противно не ему, а нам. Не нам судить, кто и за что наказан, но мы не жалуемся. Им этого не понять – им, имеющим красивую одежду, квартиру, нежную жену и ласковых деток, им, торопящимся каждый день на любимую работу и возвращающимся с нее усталыми и довольными, им, съевшим в обед недожаренный стейк и глотающим слюну в ожидании вечерних домашних котлеток с темным «Гиннесом», им, у кого мысли раскидываются веером при виде милой красотки в сапожках, шагающей впереди по мостовой, вспоминающим сладкую тайну прошлого и лелеющим пикантную мечту.
   – Не выбивайся из ряда, отец Серафим, идем вместе!
   У нас почти нет эмоций не потому, что иссякло все человеческое, но потому, что это работа тяжкого долга: присутствовать среди людей и казаться худшими из них, просить, вымаливать, отвращать от себя. Мы грязно ругаемся и часто бьем друг друга, когда видим прохожего, не потому, что похабны и злы, а потому что мы большие артисты и сцена для нас – улица. В конце концов, мы спокойны, потому что после тяжкого дня возвращаемся.
   Но есть еще ночь, когда мы снова выходим на свежий воздух. Ночь, нас уже не видят другие, и мы совсем не такие, как днем. Ночью для нас нет преград, мы идем в Т., закрытый для других. Там вдали слева под ивой в укромном уголке над водой есть скамейка, где мы ведем беседы, а качающиеся ветви с только им ведомой тоской участвуют в наших непреднамеренных разговорах. Птицы, особенно вороны, – спорщики еще те, все им не спится и не нравится, везде со стороны посмотреть пытаются, сбоку заходят, альтернативы требуют. Нам не жалко, только где же ее возьмешь, альтернативу-то, если смысл как-то все однозначно складывается? Это я уже о смысле жизни говорю. Если его к концу мира не направлять, то смысла вообще же никакого не получается.
   Мы даже публичные чтения устраиваем. Это началось, когда Витюха фонарик, еще не севший, в урне на углу у Продуктов вытащил. Кому какое дело, что наступили на него? Светит во тьме и человеку служит. Мы тогда на счастье, что свет есть, книгу взяли, которых еще прежде Серега рядом с помойкой но М-й связку нашел. «Три разговора» с повестью об Антихристе. Эта лучше Стругацких пошла, особенно «Повесть об Антихристе». Но о ней… Разговоры, говорите?
   – Чистая форма, супрематизм Малевича. Никакого содержания, только Форма давала миру новое понимание. Каждая форма индивидуальна, каждая творческая душа – новая форма. Сейчас совсем форма исчезла. Но самое интересное – форма в искусстве. Содержание – та же форма, только внутренняя.
   – А в архитектуре часто форма отталкивается от содержания. Оригинальность Дома Мельникова продиктована решительной экономией, шестигранные окошки, круглая форма, больше места, как говорится.
   – Начать не кончить, никаких требований, алиби любых возможностей. Давай лучше про театр. Форма здесь явно важнее содержания, по крайней мере, сейчас. А вообще, что «Черный квадрат», что Леонардо, что Шекспир.
   – Всматривайтесь, всматривайтесь на здоровье, все равно никуда не пробьетесь. Значки, закорючки, гвоздики в гробики. В Америке как-то бестселлер один выпустили. Книжка в сто пятьдесят чистых страниц, пустых как на подбор. Разошлась тиражом. Именно что не блокнот, а книга. А мы: «форма», «содержание».
   – С тобой не поспоришь, а это плохо, и вообще, без музыки любая мысль – пыль, сухое горло, вытекший глаз, – кривится наш оригинал, брат Фиолент, вытаскивая из урны бутылку шампанского. – Булькает, давайте выпьем! Мой тост: за счастье других, не таких, как мы! Мир зеркален, помочь другому проще, чем себе. Пошлем им наш пьяный лучик чужого недопитого вина!
   Мы все отвлекаемся. А я ведь на «Повести об Антихристе» остановился. Так вот… Слишком много мы о конце разговариваем. Какая разница, когда все закончится, если мы и так за всякой гранью? А вот само собой складывается, что к финалу наши разговоры скатываются. Самое мерзкое в искусстве – «Конец», финальная тоника, последняя строчка. И никакого компромисса: искусство просто врет – оно не то, за что себя выдает. Зовет к большим переменам, предлагает крылья, не сообщая, что напрокат, а в конце забирает, и ты валишься в ту же грязь – подлее подтухшего пива из урны. И некому оправдать искусство, кроме него самого, не добро и не истина как-никак. Где ты, большое искусство, голос взывающего к Богу мира? Не мир, а рыба, только рот разевает. Страх его парализовал. А страх – это комплекс… Простите, меня зовут…
   И зачем к тексту возвращаться? Был человек, нет человека, а вещам как будто все равно, и буквы – те же вещи. Жаль, не выдержал брат Ануфрий, ушел в астрал. Так мы про тех, кто перепьет. Вот тебе и конец.
  
   3
   Но счастье есть, пусть даже ненастоящее! Кто сказал, что все плохо и лучше быть не может? Нет, они не лгуны, потому что противоречие жизненное уж больно велико, чтобы в таких вещах объявлять кого-то врунами, и уж точно резать языки вместе с головами сегодня хоть и модно, но не благоразумно, потому что почти никого не осталось, кто бы мог хоть что-то интересное сказать…
   Я встречал ее, возможно, не раз, и даже чаще, чем в среднем полагается, но, как всегда водится, не обращал внимания. До безобразия искривленный мир, каким он представлялся нашей свободной компании, не располагал к лирике по отношению к себе. Да и она, встреться мы глазами на узкой раздолбаной улице, скривилась бы в противоположную сторону от отвращения. Но что стало началом благороднейшей из памяти, которую мы называем любовью, которая вопреки всякому делу и настроению вдруг обхватывает тебя за горло, точно змея или ангина, и сердце – дай Бог, чтобы ему хватило воздуху! – стучит, словно ты на склоне Эльбруса? Во вторник восьмого февраля, в морозный и ветреный день, я убедился, что у меня действительно есть сердце, и оно бьется, и я дышу воздухом, вдыхаю и выдыхаю. Она шла навстречу по тротуару, задумавшись, смотря куда-то вверх, на окна ли, на небо ли. Показалось, что она улыбается, конечно, никому, но так мягко, как цветет сирень. Где в феврале цветет сирень? В Риме, в Крыму? Нет, в Крыму едва ли. Другим разом через пару дней мне почудилось, что она посмотрела на меня. Глянула, улыбнулась и отвлеклась, – невзначай, как белочка в парке. Такие вещи я не могу пропустить, и с того момента меня уже точно заклинило. Каждый раз мы сталкивались примерно в одно время и одном месте. В районе обеда, а для кого-то после утреннего кофе, когда зимнее солнце низко несется по улицам, и самое малое на его пути оказывается огромным и вытянутым, Она шла к огромному изящному дому в стиле неоготики, что высился в тупике на бесформенном перекрестке. Едва ли она много думала о том, куда и зачем идет, хотя, конечно же, имела дело в отличие от нас, бродяг. Есть люди – романтики, творцы по жизни. Такой человек больше, чем любой художник или композитор: живя в мире, он на самом деле вне его. Мир таких людей создан ими самими, и он, конечно, красивее, нежнее и честнее того, что есть, как мы говорим, на самом деле.

Далее читайте в книге...

ВЕРНУТЬСЯ

 

Рекомендуем:

Скачать фильмы

     Яндекс.Метрика  
Copyright © 2011,